Юрий милославский или русские 1612

Юрий Милославский, или Русские в 1612 году
Краткое содержание романа
Никогда еще Россия не была в столь бедственном положении, как в начале XVII столетия: внешние враги, междоусобицы, смуты бояр грозили гибелью земле русской.
Москва находится во власти польского короля Сигизмунда, войска которого притесняют и грабят несчастных жителей. Своевольству и жестокости поляков не уступают запорожские казаки, опустошающие русские города. Рядом с Москвой стоят войска самозванца, тушинского вора, шведы хозяйничают в Новгороде и Пскове.
Начало апреля 1612 г. Два всадника – молодой боярин Юрий Милославский со своим слугой Алексеем – медленно пробираются по берегу Волги. Вот уже седьмой день Юрий с грамотой пана Гонсевского, начальника польского гарнизона в Москве, держит путь в отчину Кручины-Шалонского. Снежная буря сбила их с пути, и, пытаясь найти дорогу, они наткнулись на полузамерзшего человека. Спасенный оказался запорожским казаком Киршой. Он пытался добраться в Нижний Новгород, дабы попытать счастья и пристать к войску, по слухам, там набирают воинов для похода на поляков. Незаметно за разговором путники вышли к деревушке. На постоялом дворе, где они поспешили укрыться от непогоды, уже собралось несколько проезжих. Появление молодого боярина возбудило у них интерес. Юрий едет из Москвы, и потому первый вопрос: “Точно ли правда, что там целовали крест королевичу Владиславу?” – “Правда, – отвечает Юрий. – Вся Москва присягнула королевичу; он один может прекратить бедствие злосчастной нашей родины”. Владислав обещал креститься в православную веру и, взойдя на московский престол, “сохранить землю Русскую в прежней ее славе и могуществе”. “И если он сдержит свое обещание, – продолжает юноша, – то я первый готов положить за него мою голову”.
На следующее утро на постоялом дворе появляется толстый поляк в сопровождении двух казаков. Изображая надменного вельможу, поляк грозным голосом стал гнать “москалей” вон из избы. Кирша узнает в нем пана Копычинского, знакомого ему по службе в войске гетмана Сапеги и известного своей трусостью. Пошарив в печи, Ко-пычинский обнаруживает там жареного гуся и, несмотря на предупреждение хозяйки, что этот гусь чужой (его поставил в печь Алексей для своего хозяина), принимается его есть. Юрий решает проучить наглого поляка и, наставив на него пистолет, заставляет съесть гуся полностью.
Проучив Копычинского, Юрий со слугой выезжают с постоялого двора. Вскоре их нагоняет Кирша и сообщает, что за ними погоня – к деревне подошли две конные роты поляков, и пан Копычинский уверил их, что Юрий везет казну в Нижний Новгород. Под Юрием убивают коня, и Кирша, отдав боярину своего жеребца, увлекает погоню за собой.
Спасаясь от поляков, казак прячется в избушке, на которую натыкается в чаще леса. Это изба известного колдуна Кудимыча. Вот и теперь пришла к нему старуха Григорьевна из села с дарами от нянюшки молодой боярышни. Схоронившийся в чулане Кирша подслушивает разговор старухи с колдуном и узнает, что дочь боярская, как побывала в Москве, где просватали ее за польского пана, так стала чахнуть. Не иначе как сглазил ее русый молодец, которого слуга звал Юрием Дмитриевичем. Не спускал этот молодец с нее глаз всякий день, как слушала она обедню у Спаса на Бору. А еще старуха просит колдуна обучить ее своему “досужеству”. Кудимыч научает Григорьевну, как ворожить на боярские холсты, что пропали третьего дня, и подговаривает старуху прилюдно указать на Федьку Хомяка, в овине которого Кудимыч спрятал их.
После того как изба опустела, Кирша вышел и по тропинке направился в отчину Шалонского, где, по словам Алексея, надеялся увидеть Юрия. За околицей села, услышав шум, он прячется в овинной яме, в которой обнаруживает холсты. Вспоминая подслушанный разговор, он решает проучить “поддельного” колдуна и перепрятывает холсты у часовни.
Выйдя на широкую улицу села, Кирша попадает в свадебный поезд. Впереди всех идет окруженный почетом Кудимыч. В избе, куда вошли гости, сидит уродливая старуха, бормоча “варварские слова”. Это Григорьевна желает потягаться в ворожбе с Кудимычем. Они оба гадают по очереди и “видят” холсты в овине у Федьки Хомяка. Но Кирша более сильный колдун – от утверждает, что холсты зарыты в снегу за часовней, где их и обнаруживают изумленные крестьяне.
А тем временем Юрий со своим слугой уже добрался до отчины Шалонского. Войдя в покои боярина, Юрий увидел перед собой человека лет пятидесяти с бледным лицом, “носящим на себе отпечаток сильных, необузданных страстей”. Шалонский изумился, встретив в качестве гонца от пана Гонсевского сына “закоренелого ненавистника поляков” боярина Димитрия Милославского. Из письма Гонсевского Шалонский узнает, что нижегородцы набирают войско, собираясь выступить против поляков, и что он, Кручина, должен отправить Юрия в Нижний, дабы “преклонить главных зачинщиков к покорности, обещая им милость королевскую”. Пример сына бывшего нижегородского воеводы, целовавшего крест Владиславу, должен вразумить их.
Юрий счастлив исполнить поручение Гонсевского, ибо уверен, что “избрание Владислава спасет от конечной гибели наше отечество”. Но, по мнению Шалонского, бунтовщиков не ласковым словом надо усмирять, а огнем и мечом. Смелые речи Юрия приводят его в бешенство, и он решает приставить к нему тайного соглядатая – своего стремянного Омляша. Шалонского волнует здоровье дочери – ведь она будущая супруга пана Гонсевского, любимца польского короля. Услышав о колдуне, заткнувшем за пояс самого Кудимыча, он требует его на боярский двор лечить Анастасию. Кирша, зная от Алексея о сердечной кручине Юрия, открывает Анастасии имя русоволосого молодца, чьи голубые глаза сглазили ее, – это Юрий Милославский, и только ему быть суженым молодой боярышни.
Чудесное выздоровление дочери обрадовало и удивило Шалонского. Колдун ему подозрителен, и потому на всякий случай он приставляет к нему стражу.
Поддержав с честью славу искусного колдуна, Кирша решает найти Юрия, но обнаруживает, что его сторожат. А тут еще подслушанный им ночью разговор между Омляшем и его дружком: по приказу боярина по дороге в Нижний Новгород у лесного оврага Юрия ждет засада. Кирша решает бежать: под предлогом осмотра аргамака, которого подарил ему боярин за излечение дочери, он садится на коня – да и был таков.
В лесу казак догоняет Юрия с Алексеем. Он рассказывает Юрию Милославскому, как лечил Анастасию, дочь Шалонского, ту самую черноглазую боярышню, что сокрушила сердце Юрия, и сообщает, что она тоже любит его. Рассказ запорожца приводит юношу в отчаяние: ведь Анастасия – дочь человека, глубоко презираемого им, предателя отечества. Между тем Кирша, движимый желанием во что бы то ни стало соединить любовников, даже не намекнул Юрию о заговоре против него.
Вскоре к ним в попутчики навязался дюжий детина, в котором казак по голосу признал Омляша. Незадолго до ожидаемой засады Кирша оглушает Омляша и показывает на него как на грабителя. Очнувшись, Омляш признается, что впереди Юрия ждет засада в шесть человек. Привязав разбойника к дереву, путники тронулись дальше и вскоре выехали к стенам Нижнего Новгорода,
В Нижнем Юрий со слугой останавливаются у боярина Истомы-Туренина, приятеля Шалонского. Туренин, как и Шалонский, люто ненавидит “крамольный городишко” и мечтает, чтобы перевешали всех нижегородских зачинщиков, но, в отличие от приятеля, умеет скрывать свои чувства и слывет уважаемым в Новгороде человеком. Он должен свести Юрия со здешними почетными гражданами, чтобы тот уговорил их быть покорными “русскому царю” Владиславу.
Но на душе у Юрия смутно. Как ни старается уверить он себя, что в его миссии заключено спасение отечества от “бедствий междуцарствия”, он чувствует, что отдал бы половину жизни, лишь бы предстать перед новгородцами простым воином, готовым умереть в их рядах за свободу и независимость Руси.
Его душевные муки усугубляются, когда он становится свидетелем величайшего патриотического подъема новгородцев, по призыву “бессмертного” Козьмы Минина отдающих свое имущество “для содержания людей ратных”, готовых выступить на помощь “сиротствующей Москве”. На площади, где происходит это знаменательное событие, главою земского ополчения всенародно избран Димитрий Пожарский, а хранителем казны нижегородской – Минин. Исполнив на боярском совете свой долг посланника Гонсевского, Юрий уже не может сдержать своих чувств: если бы он был гражданином новгородским, а не целовал крест Владиславу, говорит он боярам, то счел бы за счастье положить свою голову за святую Русь.
Прошло четыре месяца. Около отчины Шалонского, от коей осталось одно пепелище, случайно встречаются Алексей и Кирша, возглавляющий отряд казаков. Алексей, худой и бледный, рассказывает запорожцу, как на его хозяина напали разбойники, когда они возвращались с боярского совета. Он, Алексей, получил удар ножом – четыре недели был между жизнью и смертью, а тела Юрия так и не нашли. Но Кирша не верит в смерть Милославского. Вспоминая подслушанный у Кручины разговор, он уверен, что Юрий в плену у Шалонского. Кирша и Алексей решают его найти.
У Кудимыча Кирша выведывает, что Шалонский с Турениным скрываются в Муромском лесу на хуторе Теплый Стан, но тут же попадает в руки Омляша и его сотоварищей. И вновь смекалка приходит ему на помощь: пользуясь своей славой колдуна, он ищет разбойникам зарытый в лесу клад до тех пор, пока на помощь к нему не приходят его казаки.
Теперь в руках у Кирши и Алексея есть проводник до Теплого Стана. Они прибывают на хутор вовремя – на следующий день Туренин и Шалонский собирались покинуть хутор, а Юрия, которого держат в цепях в подземелье, ожидала неминуемая смерть.
Едва живой, истомленный голодом Юрий освобожден. Он намерен ехать в Сергиеву лавру: связанный клятвой, которую не может нарушить, Юрий собирается постричься в монахи.
В лавре, встретившись с отцом келарем Авраамием Палицыным, Юрий в исповеди облегчает свою душу и дает обет посвятить свою жизнь “покаянию, посту и молитве”. Теперь он, послушник старца Авраамия, выполняя волю своего пастыря, должен ехать в стан Пожарского и ополчиться “оружием земным против общего врага” Русской земли.
По дороге в стан Пожарского Юрий и Алексей попадают к разбойникам. Их предводитель отец Еремей, хорошо знавший и любивший Димитрия Милославского, собирается с почетом отпустить его сына, да один из казаков приходит с вестью, что захвачена дочь изменника Шалонского, она же невеста пана Гонсевского. Разбойники жаждут немедленной расправы над невестой “еретика”. Юрий в отчаянии. И тут ему на помощь приходит отец Еремей: якобы на исповедь он ведет молодых в церковь и там их венчает. Теперь Анастасия – законная супруга Юрия Милославского, и никто не смеет поднять на нее руку.
Юрий отвез Анастасию в Хотьковский монастырь. Их прощание полно горя и слез – Юрий рассказал Анастасии о своем обете принять иноческий сан, а значит, он не может быть ее супругом.
Единственное, что остается Юрию, – это утопить мучительную тоску свою в крови врагов или в своей собственной. Он участвует в решающей битве с гетманом Хотчевичем 22 августа 1612 г., помогая новгородцам вместе со своей дружиной переломить ход битвы в пользу русских. Вместе с ним бок о бок сражаются Алексей и Кирша
Юрий ранен. Его выздоровление совпадает с завершением осады Кремля, где два месяца отсиживался польский гарнизон. Как и все русские, он спешит в Кремль. С печалью и тоской переступает Юрий порог храма Спаса на Бору – горестные воспоминания терзают его. Но Авраамий Палицын, с которым юноша встречается в храме, освобождает его от иноческого обета – поступок Юрия, женившегося на Анастасии, не клятвопреступление, а спасение ближнего от смерти.
Прошло тридцать лет. У стен Троицкого монастыря встретились казацкий старшина Кирша и Алексей – он теперь слуга молодого боярина Владимира Милославского, сына Юрия и Анастасии. А Юрий и Анастасия похоронены здесь же, в стенах монастыря, они умерли в 1622 г. в один день.


(No Ratings Yet)



Ви зараз читаєте: Краткое содержание Юрий Милославский, или Русские в 1612 году – Загоскин Михаил Николаевич
Статьи и заметки Аксаков Сергей Тимофеевич

«ЮРИЙ МИЛОСЛАВСКИЙ, или РУССКИЕ В 1612 ГОДУ»

Исторический роман в трех частях

Сочинение М. Н. Загоскина. Ч. I,с. 236.Ч. II,с. 166.Ч. III,с. 263.

Москва. В тип. Н. Степанова, 1829

Радуясь прекрасному явлению в литературе нашей, как общему добру, мы с большим удовольствием извещаем читателей, что, наконец, словесность наша обогатилась первым историческим романом , первым творением в этом роде, которое имеет народную физиономию: характеры, обычаи, нравы, костюм, язык. Не один раз прочитав его со вниманием и всегда с наслаждением, мы считаем за долг сказать свое мнение откровенно и беспристрастно, подкрепляя по возможности доказательствами похвалы свои и осуждения, разумеется кроме тех случаев, где и то и другое будет основано на чувстве чисто эстетическом - вкусе: он у всякого свой. Если б романы Вальтер-Скотта были написаны на русском языке, и тогда бы «Юрий Милославский» сохранил свое неотъемлемое достоинство. Это небывалое явление на горизонте нашей словесности: романы Нарежного хотя показывают некоторое дарованье в сочинителе, но выполнены слишком дурно во всех отношениях; в других новых наших романах нет ничего национального, русского.

Эпоха или время действия выбрано самое счастливое; исторические происшествия и лица вставлены в раму интриги с искусством, освещены светом истории прекрасно и верно.

Москва во власти поляков присягнула королевичу Владиславу. Страх, своекорыстные виды и неимение других средств к спасению государства, раздираемого безначалием, междоусобием и развращением нравов вследствие тиранского самовластия Иоанна, слабоумия Федора и преступных путей к престолу Годунова, заставили всех прибегнуть к сему несчастному поступку. Герой романа, Юрий, сын умершего боярина Дмитрия Милославского, бывшего воеводой в Нижнем Новгороде, известного своею ненавистью к ляхам, присягнул вместе с прочими Владиславу. Юный, прекрасный, добродетельный, набожный и страстно любящий свое отечество, Юрий увлекся примером и обстоятельствами. Личное уважение и даже приязнь соединяет его с Гонсевским, начальником польских войск, занимающих Москву. Слух, что низовцы, удаленные от ужасов московских, следственно лучше других понимающие настоящее положение дел, уже вразумленные коварством Сигизмунда, собираются восстать народною войною на чуждых утеснителей, встревожил сих последних, и Гонсевский, вместе с другими, посылает в Нижний Новгород Юрия Милославского для усмирения взволнованных умов. Кто лучше его, сына заклятого врага поляков, добровольно целовавшего крест Владиславу, может убедить непокорных? С этой точки начинается роман. Расскажем в коротких словах его содержание, обнажив главный ход от явлений эпизодических: влюбленный в неизвестную девушку, виденную им недавно в московской церкви Спаса на Бору, Юрий Милославский едет в Нижний; в продолжение дороги, а особливо в доме боярина Кручины Шалонского глаза его открываются, и раскаяние в присяге Владиславу им овладевает; в Нижнем это чувство возрастает до высочайшей степени, до отчаяния, и Юрий, сказав речь в собрании сановников нижегородских как посланник Гонсевского и спрошенный Мининым: что бы он сделал на их месте? - не выдержал и дал совет идти к Москве, ибо поляки слабы. В то же время решается он и объявляет торжественно, что идет в монахи, ибо не может сражаться ни за ту, ни за другую сторону. Юрий приезжает в Сергиеву лавру, объявляет Аврааму Палицыну о своем желании и о причинах оного. Палицын принимает его предварительный обет иночества, разрешает от клятвы Владиславу и посылает как своего послушника сражаться с поляками под Москву. Юрий едет; на дороге, чтоб избавить от виселицы дочь боярина Шалонского, в которой он еще прежде узнал свою любезную, женится на ней (это обстоятельство оправдано прекрасно) и тот же час отвозит свою несчастную молодую в монастырь Хотьковский и прощается с нею навеки. Москву освобождают, поляки разбиты и бегут; Юрий открывается Палицыну в своем вынужденном браке, и Палицын разрешает его от обета идти в монахи, основываясь на том, что брак есть уже таинство неразрешимое, а послушники могут возвращаться в свет, и Юрий, как видно из эпилога, делается счастливым супругом Анастасии.

В чувствительном роде лучшие места: восстание нижегородцев и смерть боярина Шалонского; в комическом: две шутки Кирши, его колдовство и посвящение в колдуньи старухи Григорьевны; в ужасном: буйная ярость шишей (русских гвериласов); в описательном: переправа черев Волгу в то время, когда лед только что тронулся.

Должно заметить, что никто не имеет такой комической добродушной веселости, как г. Загоскин; в этом отношении талант его высокого достоинства и совершенно оригинален. Читая роман сей, есть где заплакать от душевного умиления и от сердца посмеяться самому невеселому человеку. Но нельзя сказать, чтобы любопытство и участие в развязке были подстрекаемы сильно.

Не говоря уже о характерах некоторых действующих лиц, большею частью хорошо выдержанных, разнообразных, прекрасно изобретенных, комических положениях, об искусной отделке подробностей, впрочем не всех, главнейшее достоинство сего романа состоит в живом, верном, драматическом изображении нравов, домашнего быта, местностей, особенностей и природы царства Русского. Вот язык, которым должны были, кажется, говорить люди русские в 1612 году; вот их образ мыслей. Кто знает хорошо свое отечество, тот станет восхищаться верностью сих картин; кто не знает его (ибо много есть русских, не знающих ничего в России, кроме гостиных Петербурга или Москвы), тот, вместе с иностранцами, познакомится с жизнию наших предков и теперешним бытом простого народа.

Интрига романа проста, не запутана эпизодами, хотя ход ее не везде равно выдержан; некоторых мест нельзя читать или слышать без живейшего участия, без слез; таковы: речь Минина, восстание в Нижнем Новгороде, смерть боярина Кручины, смерть юродивого. Впечатление сего романа самая чистая нравственность: любовь к отечеству и добродетели.

В первой части и несколько во второй приметна в романе какая-то неполнота в описаниях, сжатость, неоконченность и даже неясность. Не знаем, что тому причиною: новость ли труда, или торопливость; третий том во всех отношениях написан лучше двух первых. Можно заметить, что поступок Юрия Милославского, уже разочарованного насчет намерений Сигизмунда, но продолжающего действовать вопреки своему сердцу и даже долгу к отечеству и, наконец, в совете сановников нижегородских от одного вопроса Минина говорящего против себя и опровергающего собственные слова (ну, если бы его послушались?) - несколько странен. Можно укорить Юрия слабостью ума и характера. Не говорим уже о том, что Гонсевский и другие, пославшие его в Нижний для укрощения бунта, были весьма неблагоразумны, даже просты, ибо людей нетвердых и всего более вполовину преданных к их стороне, не посылают для отвращения гибели в решительную минуту. Шутка Милославского с паном Копычинским, которого он заставляет съесть целого гуся, - всем известная быль, она не в характере Юрия, доброго и кроткого человека; запорожец Кирша гораздо забавнее и естественнее выгоняет лишний народ из избы, сказав, что один из проезжих - разбойничий атаман, по прозванию чертов ус . Из всех лиц романа язык только одного Юрия иногда отзывается новыми выражениями и мыслями.

Вот несколько частных замечаний:

1) Нельзя в начале апреля, при необыкновенном продолжении зимы, ездить целиком (стр. 8): глубокие снега около Нижнего того не позволят, разве по насту , но этого не объяснено. Жестоких метелей в сие время не бывает: снег получил осадку , и ветер не может взрывать его (стр. 9). Нехороша фраза: на бесчувственном лице изобразилась радость (стр. 17).

2) Вначале сказано, что Смоленск во власти польского короля (стр. 3), а известие о взятии его получено Юрием после: в доме Кручины Шалонского.

3) Слово беглец (стр. 24), вероятно, не употреблялось тогда - в простых разговорах, как и ныне, не скажут: он беглец, а он беглый.

4) Простоволосая (стр. 38) значит не глупую, а не повязанную платком женскую голову, что считалось и считается предосудительным; отсюда в переносном смысле составился глагол опростоволоситься , то есть дать себя поймать без повязки, застать врасплох.

5) Слово мыт (стр. 39) надобно объяснить. Его знают как имя болезни.

6) Я не привык кормиться ничьими остатками (стр. 77). Дурное и двусмысленное выражение. Объедками , вероятно, желал сказать сочинитель.

7) Не говорят колдуну: тебя умудрил господь (стр. 105).

8) Причина недостаточна, почему поляки не стали осматривать чулана колдуна (стр. 113): кой черт велит ему забиться в эту западню , говорят они, но сия причина и прежде существовала, а они все-таки выбили дверь; явно, что это нужно было автору и он поступил самовластно.

9) Узда заменялась медною цепью (стр. 121). Едва ли! Разве вместо удил и поводьев была медная цепочка.

10) Колдуны именно не ходят в церковь; им за то и верят, что они в связях с дьяволом! (стр. 122).

11) Странно, как ускакал Алексей на своем пешем коне от преследованья поляков? (стр. 125).

12) Выражения Юрия: мнение толпы ничего не доказывает, и сольются поколения в один народ… слишком новы и неуместны в разговоре со слугою. Это хотелось сказать автору (стр. 127).

13) Не говорится: зарезанный бык (стр. 133), а убитый.

15) Дурной гражданин едва ли может быть хорошим отцом (стр. 148). Весьма часто бывает: примеров много.

16) Подстилка нескольких снопов соломы (стр. 161) в избе, куда ждут молодых из церкви и кучу гостей, - невероподобна.

17) Дурные стихи плохого поэта дурно выраженной мысли Байрона не стоят повторезния:

Улыбка горести подобна

На гроб положенным цветам!..

18) Бедненький ох, а за бедненьким бог; зачем изменять народную пословицу в народном романе? (стр. 245). Надобно сказать: голенький ох, а за голеньким бог!

19) Воображение охладело, и Юрий заснул (стр. 255). Боже сохрани, только успокоилось.

1) В случае нужды готов довольствоваться (стр. 19); правильнее сказать: не готов, а может.

2) Вспорхнул на седло (стр. 3) нейдет как-то к запорожскому казаку; лучше: взмахнул, а притом правильнее: вспорхнуть с гнезда, нежели вспорхнуть на дерево.

3) Народ отхлынул, как вода (стр. 31); непременно надобно сказать: от чего? от скалы или плотины.

4) Злые кони сбивают седоков тем, что на всем скаку бросаются в сторону; а поворотить круто на скаку, как пишет сочинитель на стр. 32, никакая лошадь не может: сама упадет.

5) Околица не может быть затворенная (стр. 23), а разве ворота.

6) Юрий с слугою опередили солнце (стр. 36); чем? как? Переход к прощанью Юрия с Шалонским чрезвычайно сжат.

7) Похоронит так далеко от торопился , что лучше сказать уж: похоронил (стр. 43).

8) Соскучив не получать ответов (стр. 43); дурная фраза.

9) Кирша говорит неправду два раза сряду. Прежде он сказывал, что казак им убит, а теперь говорит: к счастью, он отдохнул . Корабленников тоже ему не давали, а только хотели дать (стр. 47).

10) Ангел красоты (стр. 50) нейдет говорить Юрию: ново.

11) Оправдание, почему Кирша не открыл опасности Юрию (чтоб не поссорить его с отцом любезной), весьма выискано и казаку не свойственно (стр. 57).

12) Нехорошо сказать: Аргамак вместо того, чтоб драться с лошадью и пр. (стр. 68).

13) Читатель остается в неизвестности, зарядил ли пистолет свой Юрий (стр. 71), а это знать нужно.

14) Ответ запорожца Кирши на вопрос Алексея: для чего он не предуведомил их о разбойниках? самый странный; он говорит: я боялся, что вы не сумеете притвориться , и т. д. Это пустое оправданье; да разве он не мог также хватить Омляша по голове, не доезжая до оврага, где спрятаны его товарищи? Какой опасности подвергал он и себя и своих благодетелей без всякой причины! Не понимаем даже, для чего автору было это нужно?

15) На стр. 79 опять наши путешественники в водополь и распутье, только начавшееся, когда глубокие снега напитались водою, ездят по лесу и оврагам без дороги. У нас в это время почти вовсе проезда не бывает и по дорогам, особливо около Нижнего.

16) Закраиною называется лед, примерзший к берегу, а не расселина между льдом и берегом, как выразился сочинитель на стр. 85: перепрыгнув через закраину .

17) На стр. 89. Юродивый играет на песчаной косе с ребятишками; это невозможно: тогда все было еще покрыто льдом, снегом и прибывшею, полою водою.

18) Милославский провел большую часть ночи, размышляя о своем положении, которое казалось ему вовсе незавидным (стр. 108). Последние слова похожи на шутку, а Юрий был в ужасном состоянии.

19) Побасенка Минина об утопающем отце и сыновьях его (стр. 133) рассказана неясно, и применение ее к положению Милославского неверно.

Должно заметить, что выражение меж тем чрезмерно часто и иногда некстати употребляется в целом романе, А всего досаднее оно после прекрасного, исполненного чувства обращения автора на стр. 121:

О, как недостаточен, как бессилен язык человеческий для выражения высоких чувств души, пробудившейся от своего земного усыпления. Сколько жизней можно отдать за одно мгновение небесного чистого восторга, который наполнял в сию торжественную минуту сердца всех русских! Нет, любовь к отечеству не земное чувство! Она слабый, но верный отголосок непреодолимой любви к тому безвестному отечеству, о котором, не постигая сами тоски своей, мы скорбим и тоскуем почти со дня рожденья нашего.

Меж тем все спешили по домам и пр.

1) Запорожец, столько преданный Юрью, узнав о мнимой его смерти, вскрикивает: ах боже мой, боже мой… и велит казакам подать кису с водкой и пирогом (стр. 8). Это не в характере Кирши: он слишком горячо привязан к Милославскому.

2) Лошади шарахнулись и стали (стр. 16). Шарахнулись не значит испугались, а бросились от испуга.

3) Что же прибыли, что Юрий и жив (стр. 21); и правильнее по смыслу речи, и лучше сказать: если Юрий и жив .

4) Сочинитель говорит на одной и той же 58 стр.: и в наше время многие воображают Муромские леса

Жилищем ведьм, волков,

Разбойников и злых духов.

А несколько строк пониже: о ведьмах не говорят уже и в самом Киеве; злые духи остались в одних операх, и пр.

5) Автор прекрасно выдержал характер запорожца Кирши, который не согласился вытащить утопающего в болоте земского ярыжку (стр. 96), но, кажется, в оправдание Кирши надобно бы сказать, что, вытаскивая разбойника, подвергались опасности утонуть честные его товарищи. Притом не худо объяснить, что дорога по таким непроходимым топям делается из гати, которая, перегнив, превращается в чернозем, а по оному растут не одни уже болотные травы и корнями связывают зыбкую трясину. Этого не все знают. Стая волков, бегущая к утопшему, хотя производит эффект на читателя, но это несправедливо. Никакое чутье не могло слышать запаха от человека, затянутого глубоко в тину, тем более по прошествии одной минуты.

6) В течение сего разговора (стр. 98). Нехорошо. Лучше: в продолжение .

7) Опять искажение пословицы: Не спросясь броду, не бросайся в воду . Надо сказать: не суйся в воду . При некотором размышлении всякий почувствует, что бросаться и соваться не синонимы.

8) На стр. 112 сочинитель говорит, что Троицкая лавра отстоит от Москвы не далее шестидесяти четырех верст . Тут надобно сказать положительно: во стольких-то верстах.

9) Я едва смею надеяться, что ты не отринешь и пр., нехороша фраза.

10) Хлебы пересидели (стр. 142); говорится: пересиделись .

11) (стр. 175) невероятно, чтоб у Анастасии, бывшей в руках грабителей-шишей, нашлись, как нарочно, на пальцах два золотых перстня для обрученья.

12) Он приподнял раненого, в котором читатели, вероятно, узнали уже боярина Кручину . Никак нельзя узнать; сочинитель описал местоположение, не известное читателям.

13) Анастасия, обвенчавшись с Юрием, через несколько минут прижимает руку его к своему сердцу и говорит: чувствуешь ли, как бьется мое сердце? Оно живет тобою и пр. …И действие и слова не в характере того времени. Анастасия могла взять руку Юрия и поцеловать. Также, прощаясь с ним у ворот Хотьковского монастыря, по нашему мнению, следовало бы ей поклониться в ноги своему спасителю, супругу и господину .

Искренно признаемся, что большая часть наших замечаний маловажны; это послужит доказательством автору внимания, с которым мы читали его сочинение, и желания видеть труд его в совершеннейшем виде. Хотели было мы выписать несколько страниц из лучших мест, но поистине затруднились в выборе: весь роман есть одна из приятнейших и замечательных страниц в летописях нашей словесности.

К сожалению, должно прибавить, что, несмотря на хорошую бумагу и буквы, печать нехороша и что бесчисленное множество знаков восклицаний, двоеточий и тире, часто неверно поставленных, досаждают читателю. Правописание также несколько капризно. Виньеты гравированы недурно, но нарисованы очень плохо. Мы уверены, что скоро понадобится второе издание, в котором, конечно, постараются избегнуть этих мелочных недостатков.

Из книги Письма 1891-1897 автора Чехов Антон Павлович

1612. Д. В. ГАРИНУ-ВИНДИНГУ 14 ноября 1895 г. Мелихово.14 ноябрь.Многоуважаемый Дмитрий Викторович! Ваше письмо, как не вполне оплаченное, пошло в Серпухов; оттуда мне прислали повестку, которая долго провалялась у меня на столе. Затем дана была сотскому доверенность, сотский

Из книги Том 18. Избранные письма 1842-1881 автора Толстой Лев Николаевич

1612 См. письмо 345.

Из книги Переводы польских форумов за 2007 г. автора Автор неизвестен

29 октября 2007 года Форум к трейлеру «1612» (поскольку половина постов была на английском, а я перевела только польскую половину; то этот перевод нельзя считать ни корректным, ни репрезентативным)http://www.youtube.com/comment_servlet?all…v%3D1VKkc1CVSAcStrielnikow- Ну, и начинается. Друзья москали

Из книги Переводы польских форумов за 2008 г. автора Автор неизвестен

13 сентября 2008 года Доктор Юзеф Шанявский «Год 1612» - кто допустил распространение в Польше антипольского российского фильма? Месть за «Катынь»? http://www.naszdziennik.pl/index.php?typ=p…amp;id=po01.txtDr J?zef Szaniawski“ Rok 1612" - kto dopu?ci? do rozpowszechnienia w Polsce antypolskiego filmu rosyjskiego?Zemsta za "Katy?"?Пусть будет сказано

Из книги Газета День Литературы # 151 (2009 3) автора День Литературы Газета

24 сентября 2008 года «1612» - нечаянный подарок http://knut.salon24.pl/94464,index.htmlJ?drek_Byrcyn_dziewecka"1612" - niezamierzony podarunekЯ фильма не видел, но выскажусь.Дорогой читатель, ты, скорей всего, не знал, что самыми большими поклонниками американских вестернов в американском видеопрокате являются …

Из книги Газета День Литературы # 137 (2008 1) автора День Литературы Газета

Юрий МИЛОСЛАВСКИЙ ПУШКИН – ГОГОЛЬ – ХЛЕСТАКОВ Взаимоотношения Пушкина и Гоголя, применительно к истории русской культуры, уже к середине XIX в. породили глобальное противостояние "пушкинского" и "гоголевского", – противостояние, которое завершилось

Из книги Газета День Литературы # 125 (2007 1) автора День Литературы Газета

Юрий Милославский "ШЕСТИДЕСЯТНИК" К 85-летию Бориса Чичибабина (1923-1994) В силу известных особенностей новейшей отечественной истории, – и по обстоятельствам биографическим, – Борис Алексеевич Чичибабин, один из самых значительных русских поэтов середины XX

Из книги Газета День Литературы # 116 (2006 4) автора День Литературы Газета

Юрий Милославский РОЖДЕСТВО ХРИСТОВО ЕЖЕ ПО ПЛОТИ РОЖДЕСТВО ГОСПОДА БОГА И СПАСА НАШЕГО ИИСУСА ХРИСТА – І – "...Хотя бы грех унизил тебя до скотоподобных страстей и похотей, хотя бы ты совестью принужден был сам на себя обратить

Из книги 10 мифов о 1941 годе автора Кремлев Сергей

Из книги Газета Завтра 343 (26 2000) автора Завтра Газета

Миф десятый, в этой книге - последний «штатный» ЛИШЬ КРОВЬЮ МИЛЛИОНОВ И ТЕРРОРОМ ЧК СТАЛИН СУМЕЛ ИЗБЕЖАТЬ КРАХА СВОЕГО РЕЖИМА В 1941 ГОДУ. ПРИ ЭТОМ ЕСЛИ БЫ НЕМЦЫ ПРИШЛИ В РОССИЮ КАК СОЮЗНИКИ РОССИЙСКИХ АНТИБОЛЬШЕВИСТСКИХ СИЛ И В 1941 ГОДУ НАЧАЛИ БЫ ПРОВОДИТЬ ПОЛИТИКУ,

Из книги Газета Завтра 390 (21 2001) автора Завтра Газета

Василий Ертаулов БЕЗОПАСНОСТЬ КАК ЯСАК (“Русские, уходите!” Или “русские, защитите!”?..) Посетивший недавно Москву казахстанский глава Назарбаев заговорил вдруг о том, как он любит, оказывается, и русских людей, и русский язык - создает даже некий фонд в

Из книги Альманах - февраль 2014 - март 2014 автора Журнал «Однако»

Из книги Альманах - декабрь 2013 - январь 2014 автора Журнал «Однако»

Из книги Альманах - апрель 2014 - май 2014 автора Журнал «Однако»

Семён Уралов Шеф-редактор «Однако. Евразия» Шеф-редактор проекта "Однако. Евразия". Родился в 1979 году в Новосибирске. Учился во Львовском университете на русском отделении филологического факультета, который закончил в 2001 году. С 1998 года участвует в политических,

Из книги Литературная Газета 6470 (№ 27 2014) автора Литературная Газета

Семён Уралов Шеф-редактор «Однако. Евразия» Шеф-редактор проекта "Однако. Евразия". Родился в 1979 году в Новосибирске. Учился во Львовском университете на русском отделении филологического факультета, который закончил в 2001 году. С 1998 года участвует в политических,

Из книги автора

Русские в 2014 году Ф.Я. Алексеев. «Площадь перед Успенским собором в Московском Кремле» Михаил Николаевич Загос­кин не забыт читателями: его романы время от времени переиздаются, и уж точно не из академического интереса. В классики современник Пушкина и Гоголя не

Больше всего Россия бедствовала в начала XVII века: ей грозили внешние враги, изнутри подтачивали княжеские междоусобицы и боярские смуты. Всё это губило русский народ и разоряло земли.

Москвой правит король Сигизмунд, поляк. Его воины грабят и терроризирует несчастных москвичей. То, что не отнимут поляки, добирают запорожские казаки, так же чувствующие себя хозяевами в России. Рядом с Москвой остановился самозванец, тушинский вор, его войска растаскивают Новгород и Псков по кирпичикам.

В начале апреля 1612 года молодой боярин Юрий Милославский и его слуга, Алексей, медленно скачут на лошадях вдоль побережья Волги. У Юрия при себе грамота от пана Гонсевского, начальника польского гарнизона в Москве. Её нужно привезти в отчину Кручины-Шалонского. Путники задерживаются в пути, потерявшись во время бури. Ища дорогу, с которой они сошли, они находят погибающего от холода человека и спасают его. Отогревшись, спасённый представляется Киршой, из запорожских казаков. Он хотел добраться пешком до Нижнего Новгорода, надеясь, что ему повезёт влиться в войско, которое, вроде бы, собирает народ для похода против поляков. Так, разговаривая, путники выходят к деревне и направляются туда, просить разрешения переночевать. На постоялом дворе, куда они забрели, уже было несколько путешественников. Приезд молодого боярина заинтересовало их. Узнав, что Юрий держит путь из Москвы, они сразу же спрашивают: «Точно ли правда, что там целовали крест королевичу Владиславу». Юрий подтверждает, что это правда, и уточняет, что все москвичи присягнули на верность королевичу - ведь он один может прекратить несчастья, сыпящиеся на голову бедной России-матушки. Владислав обещал принять православие и, став правителем, «сохранить землю Русскую в прежней её славе и могуществе». Юрий настолько уверен в том, что Владислав сдержит своё обещание, что предлагает свою голову на отсечение, если он окажется не прав.

Следующим утром на постоялый двор является жирный поляк и двое казаков. Строя из себя важного господина, поляк грозно начал требовать выгнать «москалей» из избы. Кирша говорит Юрию, что знает этого поляка - это пан Копычинский, известный трус. Копычинский достаёт из печи гуся и, невзирая не возражения хозяйки и её слова о том, что этот гусь для другого человека, принимается за трапезу. Тогда Юрий решает проучить наглеца и наставляет на него пистолет. Под дулом заставляет Копычинского съесть птицу полностью.

Унизив таким образом Копычинского, Юрий и его слуга покидают деревню. Вскоре их догоняет Кирша и предупреждает, чтобы те поспешили - за ними гонятся. Оказалось, что едва они покинули постоялый двор, явились поляки - две конные роты. Пан Копычинский рассказывает им, что у Юрия казна, и он направляется в Нижний Новгород. Их догоняют, завязывается драка, в которой коня Юрия убивают. Кирша отдаёт ему свою лошадь и отвлекает поляков.
Увлекая за собой поляков, он прячется в избушке, которая находилась в глубине леса. Там жил известный маг и колдун Кудимыч со старухой Григорьевной, которая пришла к нему с подарками от молодой боярышни из деревни. Кирша прячется в чулане дома и из беседы колдуна и старухи узнаёт, что эту дочь боярина в Москве отдали замуж за польского пана, и с тех пор она начала угасать на глазах. Они винят в её болезнях белокурого воина, чей слуга величал его Юрием Дмитриевичем. Этот Юрий пристально наблюдал за ней каждый раз, когда она приходила отслужить обедню у Спаса на Бору. Старуха хочет научиться у колдуна его «досужеству». Кудимыч учить Григорьевну ворожить боярские холсты, которые недавно исчезли: он подсказывает старухе, что нужно обвинить в пропаже Федьке Хомяка и указать на его овину. Кудимыч спрятал холсты там.

Когда оба оставили избу, Кирша вышел из своего укрытия и отправился к Шалонскому где должен был быть Юрий. Выйдя из села, Кирша прячется от внезапного шума. Он избрал для своего укрытия овинную яму и натыкается на спрятанные там холсты. Вспомнив лже-колдуна, он решает проучить его и переносит холсты к часовне.
Оказавшись на главной улице села, Кирша садится в поезд, где справлялась свадьба. Среди гостей - Кудимыч, окружённый почтением и вниманием. Когда гости входят в избу, они видят уродливую старуху, которая бормочет заклинания. Григорьевна решает сразиться с Кудимычем в колдовстве. Они по очереди гадают и предсказывают, что холсты спрятаны в Федькиной овине. Но Кирша побеждает их обоих в колдовстве и объявляет, что они за часовней. Там они и находятся, к всеобщему удивлению.

А Юрий и его слуга уже почти около владений Шалонского. Хозяин оказался пятидесятилетним мужчиной с бледным лицом, морщины на котором указывали на сильный, необузданный характер. Шалонский удивляется, что гонцом пана Гонсевского, отец который ненавидел поляков, является боярин Дмитрий Милославский. В письме Гонсевский пишет Шалонскому, что нижегородцы собирают силы, чтобы атаковать поляков и Кручина должен послать Юрия в Нижний Новгород, чтобы «преклонить главных зачинщиков к покорности, обещая им милость королевскую». Взывая к их здравоумию, он должен привести в пример сына бывшего воеводы Нижнего, который поцеловал крест Владиславу.
Юрий с готовностью готов отправиться туда, уверенный, что только Владислав сможет спасти Россию. Но Шалонский считает, что бунтовщики послушаются не ласкового оратора, а огня и меча. Он разозлился на Юрия за его речи, и решает нанять своего Омляша следить за ним. Шалонский волнуется за дочь - та не должна захворать, ведь она собирается выходить замуж за самого пана Гонсевского, которого любит польский король. Когда до него донёсся слух о том, что появился колдун, ещё более могущественный, чем Кудимыч. Он приказывает привезти его сюда, чтобы вылечить дочь. Кирша, которому слуга Юрия рассказал о любви господина, говорит Анастасии, кто сглазил её - это Юрий, чья безответная любовь заставляет его безмолвно страдать. Только он должен стать её супругом.

Шалонский удивлён и обрадован тем, что Анастасия неожиданно поправилась. Но он не доверяет колдуну и велит своей страже без устали следить за ним.
Кирша утверждается в своей новой должности могущественного колдуна, и решает навестить Юрия, но натыкается на его стражу. Подслушанный ночью разговор не даёт Кирше покоя: Омляш и его дружок беседовали о том, что боярин приказал поставить засаду на пути Юрия в Нижний Новгород. Тогда Кирша решается на побег: он пускает пыль в глаза своей страже, сказав, что ему надо проверить аргамак, который отец подарил Анастасии, а сам хватает коня и скачет что есть духу прочь.

В лесу он догоняет Юрия и Алексея. Он рассказывает Юрию о своём знакомстве с Анастасией, которая, оказывается, тоже страдала от безответной любви к нему. Узнав это, Юрия охватывает отчаяние: ведь отец её любимой - предатель, и он презирает его. Кирша забывает о том, что против Юрия готовится заговор.
Вскоре к ним набивается в сопровождения Омляш. Перед тем, как они достигли засады, Кирша оглушает его и заявляет, сто тот - грабитель. Когда Омляш приходит в себя, он сознаётся, что впереди Юрия ждут шесть человек. Юрий привязывает негодяя двигается дальше. Вскоре перед ними предстаёт Нижний Новгород.

Заехав в город, Юрий останавливается у знакомого Шалонского, боярина Истомы-Туренина. Взгляды Туренина такие же, как и у Шалонского - он терпеть не может «крамольный городишко» и хочет перевешать всех бунтарей из Нижнего. Единственное, он скрывает свои симпатии и благодаря этому сохраняет хорошую репутацию. Именно Туренин Должен сопроводить Юрия к почётным гражданам города, чтобы тот произнёс свою речь во имя покорности Владиславу.
Юрий в смятении. Он старается убедить себя, что дело, которым он занят - благое, и именно от него зависит, будет ли отечество спасено. Но вместе с ним он хочет предстать перед нижегородскими бунтарями обычным воином, таким же, как и они, который готов отдать свою жизнь во имя свободы Руси.

На душе становится ещё хуже, когда он видит необычайный патриотический дух новгородцев. Они, не мешкая, отдают всё своё имущество «на содержание ратным людям», и готовы оказать помощь московским бедняками. На площади, где разворачивалось это великое действо - главой земского ополчения является Димитрий Пожарский. Нижегородской казной заведует Минин. Юрий выполняет то, за чем он явился в город - выступает перед собранием бояр в качестве посланника Гонсевского. Однако под конец речи он не сдерживается и говорит, что если бы не целовал крест Владиславу, а имел счастье родиться гражданином Нижнего новгорода, он бы не задумываясь отдал бы свою жизнь за спасение святой Руси.

Через четыре месяца Алексей и Кирша встречаются недалеко от поместья Шалонского, которые ныне превратилось в кучку угля. Кирша теперь предводитель целого отряда казаков. Алексей похудел, побледнел, и рассказывает старому другу, что они попали к разбойником, возвращаясь после блестящей речи господина. Алексея пырнули ножом - он еле выжил, находясь при смерти четыре недели. Юрия так и не нашли. Но Кирша не верит, что Милославский погиб. Он вспоминает то, что говорили у Кручины и уверен, что Шалонский держит Юрия в плену. Кирша и Алексей отправляются освободить его.

Кирша спрашивает у Кудимыча, где Шалонский, и колдун направляет их в Муромский лес, на хутор Тёплый стан. По дороге туда на них нападают Омляш со своими приспешниками. Смекалистый Кирша представляется им могущественным колдуном и водит их по лесу в поисках клада до тех пор, пока не появляется его отряд казаков и не спасают его.
Теперь Киршу и Алексея есть кому указать, где находитяс Тёплый Стан. Они являются туда в последний момент - Туренин и Шалонский собирались ехать дальше, убив Юрия, который находился, закованный, в подземелье.
Ошалевшего от голода и чуть не погибшего Юрия освобождают. Он собирается уехать в Сергиеву лавру: если он не может нарушить данную им клятву, он может уйти в монахи без угрызений совести.

В лавре Юрий обращается к отцу Аврааму Палицыну, исповедуется ему и даёт обет, в котором клянётся прожить всю жизнь в покаянии, посте и молитве. Теперь, когда он стал послушником Араамия, он должен беспрекословно подчиняться его воли. И отец посылает его в стан Пожарского в ополчение, где он должен «оружием земным» освободить русскую землю от поляков.

Когда Юрий и Алексей держали путь в стан Пожарского, на них снова нападают разбойники. Их предводитель, отец Ермей, был давним другом отца Юрия, и он отпускает их. Не успев уехать, они слышат прибывшего к разбойникам казака, который объявляет, что дочь предателя Шалонского, которую собирались женить на пане Гонсевского, у них в плену. Разбойники ликуют, предвкушая жестокую расправу над невестой безбожника. Юрий заламывает руки от отчаяния. Его выручает отец Ермей - он ведёт двоих в церковь дабы те могли исповедоваться перед смертью, а вместо этого женит их. Теперь Анастасия замужем за Юрием Милославским, а значит - неприкосновенна.
Юрий прячет Анастасию в Хотьковском монастыре. Они плачут от горя, прощаясь. Перед расставанием Юрий раскрывает ей правду: он дал обет принять инонический сан, по которому ему нельзя иметь супругу.
Избавиться от ощущения пустоты Юрий может только сражаясь с врагами или покончив с собой. Он становится участником сражения против гетмана Хотчивеча, которое состоялось 22 августа 1612 года. Он выступал на стороне новгородцев в окружении своей дружины и помог русским победить.

В схватке Юрия ранили. Он выздоравливает в тот день, когда с Кремля снимается осада, откуда два месяца не высовывались поляки. Все русские, и Юрий вместе с ним спешат в Кремль. Тоска и горечь окутывают его, когда он заходит в Спас на Бору. Но Авраам, которого он встретил в храме, снимает с него обязательство принимать иноческий обед и объявляет женитьбу Юрия на Анастасии не клятволожничеством, а жертвой во имя жизни ближнего своего.

Через тридцать лет старшина и предводитель казаков Кирша и Алексей снова встречаются неподалёку от Троицкого монастыря. Алексей теперь служит Владимиру Милославскому, сыну Юрия. А Юрий и Анастасия умерли в один день в 1622 году и похоронены в этом самом монастыре.
Краткое описание романа «Юрий Милославский» пересказала Осипова А.С.

Обращаем ваше внимание, что это только краткое содержание литературного произведения «Юрий Милославский». В данном кратком содержании упущены многие важные моменты и цитаты.

Что он ответит, встретившись в адской
области с ними?..

New York Underground Transportation

Скажи мне, кто ты есть - неладный мой сосед:
Бакинский сутенер? пекинский побродяга?
Ростовский каннибал? - Ты спишь, ответа нет,
И застит лик тебе газетная бумага.

Усталость - нам от Господа Живаго
Блаженный дар: - кто сатанинский свет
В очах смирит? - кто голову пригнет
Жестоковыйному? И ты устал - во благо.

Взгляни: вот ефиоп играет на ведре,
а пьяный папуас в обильном серебре
и рваном бархате - ему внимает с плачем.

Вот где б тебе, Поэт, проехаться хоть раз.
Но ты в иную даль, в иной подспудный лаз, -
чистилищным огнем, скользишь, полуохвачен.

Забавно: я был одним из тех двух (или трех? – теперь не упомню) сочинителей, чьи некрологические заметки первыми появились в «Литературной Газете» почти тотчас же по смерти Иосифа Александровича.

И нечаянно, - хоть и с долею озорства, - назвав усопшего его полным именем, я остановился в тягостном недоумении, - словно булгаковский Иван Бездомный, что старался как можно вернее напечатлеть те страшные события, свидетелем - и жертвою - которых он стал на Патриарших Прудах: «...мы с покойным Берлиозом... впоследствии покойным... не композитором...», но получалось все безсмысленней и непонятней; разумеется, никогда таким манером я к Бродскому не обращался: Иосиф - и не более того. Вообще сказать, имя «Иосиф» в великорусском речевом обыкновении звучит не совсем ловко, а преображается - и тем паче уменьшается - с большим трудом: или простонародное «Осип» - или нестерпимое «Ося»; впрочем, к Мандельштаму «Осип» каким-то образом прирос; но Бродский - безмолвно требовал от нас внимательного полногласия: И-о-сиф-ф - безо всякого малороссийского йотирования в начальном слоге - и опупения в окончательном. «Осю» Бродский допускал лишь как сокращение от «осьминога», - смотри его замечательную поэму «Новый Жюль Верн»; что же до обращения по имени-отчеству, то и Сталин терпеть не мог, когда его величали Иосифом Виссарионовичем, - в этом смысле у нас нет оснований не доверять Д. Т. Шепилову, и поэтому А. И. Солженицын совершенно неосновательно приписал секретарю Генералиссимуса всяческие дурацкие обращения вроде «Е-Сарионыч, Есь-Сарионыч» и тому подобную чепуху. Однако, известный наш автор Юз (т.е., конечно, Иосиф) Алешковский величал Бродского: «Жозэф» - и ему разрешалось. Замечу еще в заключение, что у Бродского непременно найдутся, - да уж давным-давно нашлись, - интимные друзья, которые называли его только «Оська», хлопали по плечу и помогали писать эклоги.

Я говорю все это - и вижу его жалобно-язвительную, демонскую, победную, безпомощную усмешку. Он все уже сходу уловил, поймал нехитрый механизм этого затянувшегося периода, - понял, к чему это я, и вот сейчас без особенных церемоний прервет меня - и продолжит в том же духе, только покороче.

На этой усмешке я впервые застал его пронзительно-холодным, совершенно зимним, октябрьским вечером 1989 года. Это случилось в буколическом Айовском Университете, известном своей Международной Школой Литературного Мастерства (МШЛМ), приглашающей к себе на семестр-другой до полутора дюжин сочинителей из разных стран.

Сегодня достаточно юркому российскому литератору - это захолустье уже представляется не слишком достойным местом, чтобы во что бы то ни стало оказаться среди приглашенных. Но в конце 80-х положение дел было иным, и, к примеру, за год до моего появления - русскую словесность в Айове представлял драматург Михаил Шатров. Каким-то образом, - никто не решился мне растолковать, как именно, - он заставил кротких служащих МШЛМ испытать совершенно несвойственные (и, я уверен, никогда ими прежде не испытанные) трудоустроенным белым североамериканцам из низших сословий пароксизмы ужаса и омерзения. Уж не знаю, что он там натворил, но шепотом повторялось, что, мол, Шатров - evil, wrong и тому подобное.

Ординарным профессором по отделению сравнительного литературоведения Айовского Университета состоял один из переводчиков Бродского на английский язык; назовем его здесь Джеффри. Сам плодовитый поэт, Джеффри (тогда ему было под пятьдесят), как и многие сотни его коллег, внешним обликом своим демонстративно отрицался всякой академической и тем более - чиновной солидности: он носил седоватые непричесанные кудельки, спортивные башмаки, хлопчатобумажные штаны и мешковатую шерстяную фуфайку. Впрочем, если того требовали обстоятельства, тотчас же надевались пиджак, сорочка и галстук, но и все это было нарочито нестрогим, несколько даже расхристанным и расстегнутым.

Облаченный таким образом Джеффри уже дожидался нас в особенной комнатке за сценою Главной аудитории, где должно было вскоре начаться поэтическое чтение. Бродский же находился в десяти минутах пешего хода от этого обширного здания, построенного в любезном мне стиле американского провинциального modern’а начала XX века. Мы сидели с ним в студенческом клубе, - или в какой-то маленькой зальце, отведенной для предварительной встречи гостей и студентов Литературной Школы с Лауреатом Нобелевской Премии по Литературе. И гостей, и студентов Бродский не то удалил, не то выманил из помещения, сказав, чтобы они побыстрее шли в аудиторию, занимать лучшие места; при этом он подробно, хотя и несколько непонятно объяснил - какие именно места в этой аудитории лучшие; ее акустика, которую он-де давно и хорошо знает, такова, что если не последовать его советам, при всем желании ни одного слова, произносимого с кафедры не разберешь; а он сейчас придет. Я сдуру поднялся вместе со всеми, напялил куртку - и вдруг почувствовал, что меня достаточно жестко придерживают за рукав, не пускают. Я инстинктивно дернулся.

Спокойно, - раздался едва слышный, презрительно-отчетливый голос поэта. - Что вы смыкаетесь как неродной? -

Особенным образом, свойственная поэту некоторая гугнивость, не только не придавала его речи оттенка анекдотического, или, напротив того - дворянского (как, быть может, и ему самому чудилось иногда в юности), но скорее сообщала ей некую грозную дворовую, чуть ли не уголовную вескость.

Да, Иосиф был приблатненный, - с полным убеждением сказал хорошо знавший покойного художник Вагрич Бахчанян, когда я прочел ему эти строки.

Вот уже лет двести с лишком, как истинно просвещенный русский (из какого бы этноса ни призвала его к себе Русская Цивилизация), в особенности, если он всерьез занимается литературою, - такой человек единовременно и постоянно пребывает на всех уровнях своего рабочего (то бишь, русского) языка, - и сводит эти уровни в своей речи, хоть письменной, хоть устной, руководствуясь преподанным нам для таких случаев самим А. С. Пушкиным, правилом, которое гласит: не отвержение, но соразмерность. Поэтому внедрение элементов посадского арго в обращенное ко мне замечание Бродского - нисколько меня не удивило. Впоследствии сам он, в разговоре со мною (и, думаю, не со мною одним) сожалея, что по обстоятельствам своей биографии не мог достаточно узнать современный ему русский солдатский говор, подчеркивал, что недостаток этот он с успехом возместил усвоением говора преступного, говора опасной русской улицы. И действительно, он знал его - и применял, если полагал нужным - безукоризненно.

И тут-то я к нему впервые как следует присмотрелся; и он ко мне тоже, но это история иного рода.

Дело заключается в следующем. Существовало и по сей день существует некое подобие традиции, в согласии с которой Бродский, по крайней мере, наружно - «всегда был старым евреем в теплом жилете» (К. К. Кузьминский), «поэтом-бухгалтером» (Э. В. Лимонов), неким милым инородцем, - шалым, неуживчивым, болезненным, хотя и очаровательным созданием, которому встречные хулиганы безнаказанно «подставляли ножку» (А. Г. Найман). Этот облик признавался общепринятым; под него, - отчасти, безсознательно, избирались и чуть ли не ретушировались фотографические снимки.

Но облику этому - ни в чем не соответствовали сочинения Бродского: все это мрачное, гулкое, исполненное зловещей обстоятельности, выверенное бормотание почти сомкнутых уст; слова Бродского не терпели пустоты, пролетов, взвизгов, даже чересчур глубоких вздохов; он фильтровал феню - и потому основной корпус его стихов представляет собою черные, без блеска и изломов, скальные наросты вулканического происхождения, озаряемые ночным рассеянным светолучением, испускаемым не Луною, но Сатурном, Ураном и Марсом - при сильном, однонаправленном, без порывов, мокром западном ветре . Западный ветер не принесен сюда метафорою; зрелая поэзия Бродского, с точки зрения «суммы приемов» - есть как бы воссоздание («перевод») в отечественных пределах некоего неведомого, несуществующего европейского подлинника, - англосаксонского, по преимуществу. Думаю также, что стихи его весьма проигрывали в авторском чтении с кафедры; в публичном голосе поэта было чересчур много мелики и высокопарного рыдания ; но и в любом другом чтении вслух Бродский проигрывает; его следует читать про себя, и не с листа, а по возможности на память, отгородясь от посторонних шумов: тому выражению, которое навечно застыло и утвердилось на лице его стихотворений, мешает дробная мимика, неизбежная при артикуляции.

Есть роковое телесное сходство истинного сочинителя - и его (истинных, главных) сочинений. Сходство это настолько сильно и безспорно, что как следует прочитав, например, «Петербургские повести» и выйдя затем прогуляться на Невский проспект, внимательный русский читатель, встретив Н. В. Гоголя-Яновского, узнает в нем автора прочитанной книги. Этот феномен известен всем сколько-нибудь проницательным литературоведам, но они, по причинам понятным, помалкивают. И это же сходство составляет для истинного сочинителя неосознаваемый, но единственный и последний критерий собственных сочинений: «то» или «не то». Ведь и Гоголь-Яновский истребил второй том «Мертвых Душ», потому что «он» был на «него» совсем не похож, а значит, был «не то», «не мое».

Никакой будто бы ветхозаветной иудеобухгалтерии не было в облике Бродского. Но ситуация была, признаюсь, много любопытнее. По тем или иным соображениям, которые я не вижу нужды обсуждать, Бродский счел необходимым привести себя в соответствие вышеупомянутым требованиям, - с поправкой на нью-йоркскую богемную артистичность высшего разбора в ее университетском преломлении. Крупный, грузнеющий, несколько грубоватого сложения, он был одет в темную, не из дешевых, но засаленную и обвисшую пару, действительно, с шерстяным жилетом (или жилетоподобным свитером) угольного оттенка. На носу поэта низко сидели небольшие очки (так называемые «трумена») в металлической оправе. Тусклую, с веснушками, плешину обрамляли редкие, довольно длинные седовато-рыжие волоса. Таким образом достигался нужный эффект, тем более, что Бродский в присутствии публики сутулился, принимал напряженно-суетливые позы, переступал присогнутыми в коленах ногами, что, вместе взятое, придавало ему даже некую субтильность, которой у него и в помине не было и быть не могло. На физиономии Бродского то и дело появлялась гримаса уксусной астенической мудрости, сдобренной древним скорбным юмором.

Но когда мы присели, он медленно расположил большую свою спину в креслах, закурил, прихватив папироску рубезками губ - так, что твердая линия его рта стала еще жестче и надменней; затем, поведя тяжелым подбородком, с некоторою усталостью отдулся дымом, - и обратил ко мне свои яркие, лютой дерзости, глаза. Теперь стало видно - кто это здесь написал «На смерть Жукова», или «...не встать ни раком, ни так словам», или «...Сильный мороз суть откровенье телу о его грядущей температуре».

Бродский никуда не спешил, но, видимо, хотел поскорее познакомиться - и двигаться дальше, поскольку знал, что времени - мало; но я, по несчастному свойству своей натуры, как раз полагал, что все главное впереди, что все ясно без слов; то есть, мне было внятно, что и он желает проверить - похож ли я на сочиненные мною рассказы, которые он одобрял, но что-то во мне закоснело, заколодило - и я, в ответ на его взгляд, сказал, что очень рад, благодаря его рекомендации, оказаться в столь замечательном месте.

Как бы изумясь, что меня, оказывается, надо подбадривать, втягивать в беседу, - Бродский с нарочитою внимательностью наставился на меня в упор, повел плечами:

Место? Да, место... Но, э-э-э, знаете, все это...ня, Юра. Вам надо будет в перспективе в Нью-Йорк перебираться. Но - это мы тогда... э-э-э... когда-нибудь потом присмотрим...

Я принялся было отстаивать замечательность этого места, расхваливать интересных людей, с которыми мне удалось повстречаться - и сразу же на меня полыхнуло его раздражением: и то сказать, у меня не было никакой причины ни самому притворяться - ни права требовать от него притворства ответного.

С грехом пополам победил я до той минуты совсем неведомого мне беса злобной застенчивости (о котором прежде знал лишь из упоминания в дневниках гр. Л. Н. Толстого) - и знакомство наше состоялось. Впрочем, меня ожидало еще одно испытание: я счел своею обязанностью выступить в совершенно чуждой мне роли Благонамеренного - и каким-то образом напомнить Бродскому, что художественные чтения, ради которых он и прибыл в Айовский Университет, должны были открыться вот уже четверть часа тому назад; а ведь еще предстояло дойти до Главной аудитории. Что было мне до того, когда и с каким опозданием начнутся названные чтения? - не знаю. Но я позволил себе даже лицемерные междометия, какие-то отвратительные намеки на то, что, мол, «там ждут, а я Вас задерживаю». Это было настоящее безумие. Бродский то ли щадил меня, то ли не замечал подлого моего поведения. Кончилось тем, что за ним прислали гонца. Поэт изящно извинился и двинулся к дверям, говоря

Они, вероятно, подозревают, что я их бортанул.

При сборах выяснилось, что Бродский намерен выйти на холод, под взвихренную ледяную взвесь, - в чем был, быть может, надеясь на свой форменный жилет; автомобиль, скорее всего, по здешней простоте, за ним не прислали, тем более, что пешком получалось ближе.

Где же ваше пальто? -

со всею лживою светскою заботливостью воскликнул я, хотя мог бы без труда догадаться, - да и догадался мгновенно, - что пальто свое Бродский оставил в университетских номерах, куда его поместили по приезде.

Забыл... - отозвался Бродский, стоя уже у самых дверей.

И, поворотясь ко мне, усмехнулся.

Есть известное высказывание о бездне смысла; поэтому последовательное перечисление всего того, что, мнится мне, означала эта усмешка, привело бы к написанию громоздкой пародии на прустианство, - да к тому же я об ней, усмешке, только что высказался. Человек угрюмый, но чувствительный, я испытал мгновенное смятение, неловкость - и безполезную острую жалость к этой будто бы самодовольной, мощной, со всех сторон подкрепленной, гарантированной жизни, вдруг оказавшейся такой непрочной, до того невечной, могущей быть прерванною в любое мгновение, хоть прямо сейчас. Видно было, что он не жилец - этот настоящий и немалый поэт, - о, ложное чудо! - определенный начальством на должность настоящего и немалого поэта; Русская история - знает великое множество подобных случаев; но здесь! это был побочный эффект стяжения-растяжения, смещения-совмещения каких-то более обширных проектов; артефакт; - и скоро все кончится, станет на свои места; ничтожная ошибка, - которую, собственно, даже ошибкой назвать нельзя, но разве что статистическим курьезом, - будет исправлена, - да она уж давно исправлена, ее не видать больше.

И в точности такою же улыбкою не-жильца подарил меня иной мой добрый знакомец - такой же баловень подлой судьбы - генерал Александр Иванович Лебедь. В день его последнего посещения Нью-Йорка, куда он прибыл уже в своей губернаторской должности по какому-то вздорному поводу, - кажется, чтобы представить журналистам открытие нового рейса компании «Красноярские Авиалинии», - мы столкнулись с ним за кулисами, а точнее - в узком отсеке-отстойнике, образованном двумя матерчатыми ширмами, отделяющими подиум, на котором во время пресс-конференций рассаживаются те, кому задаются вопросы, - от приватной части, куда вопрошаемые уходят, когда вопросы, к ним обращенные, окончательно иссякнут. Едва только пресс-конференция завершилась, я, еще прежде отойдя в приватную часть, так как в тогдашнем окружении генерала меня уже знали и не дичились, - двинулся в сторону подиума. Охрана наблюдала за тем, как расходились журналисты и прочие извне приглашенные, а мы с генералом остановились между ширмами:

Как вы, Ваше Превосходительство? – со времени нашего первого знакомства в Синодальном Доме Русской Зарубежной Церкви в Нью-Йорке я неизменно обращался к нему по чину.

Генерал с высоты дружески просигналил мне, что лучше и быть не может; а если что еще и не совсем так, то он все это размажет и сметет.

Это они вас размажут и сметут - и заявят, что так и было.

И по сегодня я не знаю, откуда и зачем пришли эти мои слова.

Генерал с невозмутимостью вновь просигналил, что уж этого быть никак не может, что все в полной его власти и под полным его неусыпным контролем.

И, видимо желая совершенно меня успокоить, улыбнулся, совсем как некогда Бродский.

По истечении полуторасекундной паузы я молча пожал генералу руку и побрел - через подиум, - вослед за прочими журналистами, а генерал шагнул в направлении приватной части. Человек, яко трава дние его, яко цвет сельный, тако отцветет; яко дух пройде в нем и не будет и не познает к тому места своего.

Думаю, что стихотворение Бродского «На смерть Лебедя» несомненно было бы написано; только уж конечно, без державинских обратных применений; генерал Лебедь - не маршал Жуков; впрочем, где было взять ему бранной славы? - он ее и не искал, вернее - отлагал ее на победное потом, и временно покрылся позором, думая, что так ему будет легче провести глубокий рейд по тылам противника; рейд оказался чрезмерно глубоким, и техника - подвела. Поэтому Бродский написал бы о генерале, как о себе самом: «Навсегда расстаемся с тобой, дружок. Нарисуй на бумаге простой кружок. Это буду я: ничего внутри»...

Услыхав «забыл», я виновато заметался, начал было снимать с себя куртку, пытаясь одновременно надеть ее на Бродского, приговаривая при этом, что ему простужаться никак нельзя, вредно, а я-де привык к перепадам температуры. Бродский соболезнующе отмахнулся - и вышел из дверей во внешнее пространство, где господствовала сочиненная им погода. Мне ничего не оставалось, как только отправиться следом за ним в направлении Главной Аудитории.

/.../Я был одним из тех двух (трех?) /.../, чьи некрологические заметки /.../первыми появились /.../, - и с тех пор более этой материи не касался. Ею занялись другие люди, а меня хватило лишь на то, чтобы издали малодушно наблюдать за перемещениями фешенебельного гроба, где на подушке лежало, покачивалось - под слоем грима - чугунно-синее (каким нашли его в новоприобретенном для новой, семейной, жизни особняке в Бруклине) лицо, а пониже виднелась кисть руки, украшенная папежскими четками. - А вокруг все горланило, болботало, запросто давало интервью, делилось мнениями и воспоминаниями, монтировало телевизионные ленты , присаживалось то в ногах, то в головах, пристраивалось то так, то этак, изгалялось - и праздновало, праздновало, праздновало. Лучше и емче всего об этом написано у В. Л. Топорова; но и он не выдерживает, забывает - с чего начал, и, примерно, на середине разумнейшего своего сочинения «Похороны Гулливера» ни с того ни с сего начинает с неуместною яростью, почти по-щедрински, клеймить одного почтенного пожилого стихотворца за нравственную, якобы, небезупречность и недостаточную, по убеждению автора, даровитость. Меня смутила даже самая интонация критика: он, словно пушкинская Донна Анна, возмущался: «...Здесь, при этом гробе?! Подите прочь!»

А че гроб-то? Че гроб!? умер Максим, ну и.., - с неудовольствием, но справедливо отвечали ему другие люди.

Впрочем, статью Топорова следует знать всякому, кто интересуется новейшею историею отечественного литературного быта. - В «Похоронах…» он, с необыкновенною проницательностью, первым подметил (но не назвал) господствующее чувство, которое вызывал Бродский у своего окружения. Чувство это только в малой мере могло удовлетвориться его смертью; оно было настолько жизненно-мощным и всеобъемлющим, что кончина Бродского, даже с последующим надругательством над его трупом, не признавалась им окончательною. Разумеется, поскольку объект приложения этого чувства был и вправду мертв, появилась возможность относительно безнаказанно выразить то самое, что так долго чувствовалось, и по необходимости скрывалось. Но, во-первых, безнаказанность выражения все же оставалась ограниченною, а, во-вторых, повторюсь, сила чувства была такова, что никакая смерть объекта не смогла бы принести хранителем и носителям его достаточное утешение.

Читателю, конечно, давно уж ясно, что имеется в виду чувство ненависти. Такую ненависть коллег, пожалуй, никто до Бродского в истории русской литературы не вызвал. Этою ненавистью прикровенно писаны если не все, то добрые три четверти мемуаров, оставленных современниками поэта. Результат изумителен. Тот, кто найдет в себе силы последовательно и неторопливо прочесть эти воспоминания, беседы с журналистами и проч. под., обнаружит, что созданный ими совокупный образ И. А. Бродского до мелочей совпадает с другим таким же, маячащим в посткультурном эребе над просторами Исторической России.

Мы разумеем образ предпринимателя Б. А. Березовского.

Экстравагантный, обворожительный цинизм и безпредельная наглость, находчивое остроумие, высокая одаренность и меткая сообразительность, женолюбие, безцеремонность, доходящая до хамства, но иногда и добродушие к побежденному просителю; да, он не просто одарен, он талантлив, но уж не на столько, чтобы заноситься чересчур высоко; в кругу тех, с которыми он начинал свой блистательный путь, были жульманы не менее одаренные и уж во всяком случае, более образованные; но счастливые обстоятельства, в которых он оказался, и известные черты его личности, о которых мы уже говорили, позволили ему, обойдя и растолкав других достойных, составить себе это огромное, неправедное богатство, эту славу, на поддержание и на развитие которой он только и работал все эти годы; сперва мы даже радовались его успехам, благожелательно следили за ними: как-никак, он был одним из нас; но когда мы с огорчением заметили, что высокомерие (со смертельным исходом - ЮМ) ослепило этого даровитого автодидакта, нам пришлось осторожно высказать в своих печатных произведениях несколько горьких истин; а если надо будет – выскажем и еще; но и теперь мы помним и любим в нем того чудесного, многообещающего, рыжего юношу, того веселого, компанейского завлаба, завскладом, сиротку-фотографа, которого мы знали как облупленного, вместе с которым мы боролись с русским фашизмом и радовались расстрелам у Белого Дома.

Эта необычная ненависть, - как и всякая прочая ненависть, -жила по усвоенным ей древним законам: чем больше одержимый ею был в свое время облагодетельствован, тем раскаленней он истлевал в своих стараниях за это благодеяние отомстить.

Так, спасенный Бродским от оскорбительного существования X*, - кстати, совсем недурной поэт, - он был пристроен к одному из авторитетнейших американских университетов, рекомендован в лучшее по тем временам издательство, занятое нашею словесностью, - писал мне в 1987 году, что, мол, «надо не забывать: первый русский писатель это, конечно, не Бродский, а Y*, который и Вас знает и ценит, хотя Вы, возможно, о нем как-то нехорошо высказывались. Если он получит Нобелевскую премию, то будет действительно поддерживать достойных авторов, и поэтому надо сделать все возможное, чтобы Нобелевка не досталась Бродскому». - Я ответил, что понимаю ход его мыслей, но та русская литература, в которой первым писателем числится Y*, мне не подойдет. Я такой русской литературы не знаю и принадлежать к ней не хочу. Если же другого выхода не останется, я припишусь к какой-нибудь иной литературе, например, малороссийской, благо я хорошо владею т. наз. мовой.

…Этого X*а-ненавистника Бродский как-то душевно опасался: возможно, губительное излучение, исходящее от него, действовало на поэта сильнее и больнее прочих. Уже в 1993 году, благодушествуя с нами в некоем академическом кафе городка Энн Арбор, штат Мичиган, Бродский заметно содрогнулся и обронил вечную свою папиросу, - чуть только я в разговоре неосторожно упомянул знакомое имя.

Папироса упала на кофейное блюдечко, поэт судорожно повернул голову к широкому окну, потом ко мне.

Где?! Где вы его видите?!

Да нет, это я вообще, он теперь в Европе, стихов больше не пишет...

А.. - Папироса была найдена и раскурена. - А я подумал, что он здесь, мне даже показалось, на той стороне, по улице идет что-то похожее. Так что вы поосторожнее с этим. А то у меня сердце екнуло.

Состояние сердца Бродского нам с женою было достаточно известно. Я клятвенно подтвердил невозможность пребывания X* в этих краях, но Бродский дальнейшего разговора не поддержал и поскучнел, сказав лишь, что «от этого человека надо держаться подальше».

Надо признать, что благодетелем Бродский был своеобразным. Быть может потому, что прекрасно разбираясь в механизмах, поддерживающих современное ему т. н. западное жизнеустройство, он в то же время оставался детищем иного мiра (мифа), где все то, что условно относится к понятию «благодеяние» (более известное как «помочь своему человеку»), есть, по большей части, свойство сердечное - и потому витало и витает в беззаконном тумане, в другой системе координат. Бродский, хорошо зная, что по крайней мере в Североамериканских Соединенных Штатах 80–90-х годов XX века этот род человеческой деятельности (благодеяние) непременно требует иного подхода, все же считал, что на прикладном уровне он «и сам разберется». Кроме того, - и это следует всегда памятовать, - по происхождению своему поэт лишь отчасти принадлежал к нижнему господскому слою , т. е. к российской/советской интеллигенции. К которой относились почти все, с кем пришлось ему когда-либо иметь подобные дела.

Бродский был из простецов. Если бы он получил полное и систематическое школьное, а затем университетское образование, само долголетнее пребывание в пределах помещений, где клубятся ценности, созданные совокупными усилиями нижнего господского слоя, «подсоединило» бы его к этому слою, превратило бы в российского/советского интеллигента. Личность по имперски вместительная, он без труда нашел бы в себе и этого самого интеллигента, как нашел и «английского джентльмена», и «старого еврея», и «профессора», и «нью-йоркого элитарного интеллектуала». Но он был предоставлен самому себе; и по своей воле он понял из набора интеллигентских качеств только то, что пришлось ему по вкусу. Поэтому, когда дело доходило до бытовой морали, к которой относится русский извод культурного акта «помочь своему человеку», Бродский оказывался начисто лишен того всеобъемлющего, извилистого, «амбивалентного» релятивизма, которым вообще только и жив нижний господский слой.

Как человек бытовой российской порядочности городского типа, Бродский знал, что надо - по мере возможности - оставаться другом своих друзей. Знал, что помогать следует землякам, школьным товарищам, их семьям, соседям, старинным знакомым как таковым, тем, которые когда-то знали его «еще во-от такусеньким», помнили его маму, папу; тем, в которых он любил «прошлое страданье и молодость погибшую свою», способным сочинителям, которые оказались в нелегком положении . Это был набор из арсенала простецов. Но самая возможность помогать появилась у Бродского лишь тогда, когда сам он вошел в некое привилегированное сословие, членам которого оказано доверие: у них есть право, - весьма, кстати, ограниченное и строго отмеренное, - предлагать своих кандидатов на раздачу благодеяний. Право это предполагает политическую осторожность и политическую же мудрость. Всего этого у Бродского в ипостаси, напр., «нью-йоркого элитарного интеллектуала» было в избытке: он ни единого разу не подвел тех, кто доверил ему право благодействовать - никто из лиц неподходящих, могущих оказаться хотя бы в малой мере опасными для равновесия прекрасного нового мiра, никогда и ничего не получил от поэта-лауреата; если же, поддаваясь первичным ощущениям, Бродский и совершал в этой области что-либо умеренно-опрометчивое, то оказывался в состоянии почти тотчас же безжалостно исправить ошибку. Но при этом благодеяния-то он раздавал представителям нижнего господского слоя, да еще руководствуясь при этом бытовою нравственностью российского простеца! Из-за этой путаницы понятий зачастую получалось скверно. Нижний господский слой брал все, требовал еще - и ненавидел. Ненавидел потому, что был, как водится, убежден, что получает по праву, но много меньше того, что ему от века положено, а этот обнаглевший и неправедно разбогатевший простец, которого он же учил английскому языку и версификации, дает по обязанности, только много меньше, чем должен бы давать, да еще и важничает, держит себя лауреатом каким-то. Лучше всего эта психологическая коллизия изложена у Достоевского в «Идиоте» в сцене посещения дачи князя Мышкина делегациею друзей «сына Павлищева».

Впрочем, нижний господский слой всегда и у всех берет - и всегда ненавидит. Сто восемьдесят лет назад без малого, чуть было не произошла дуэль между Александром Сергеевичем Пушкиным и Николаем Ивановичем Тургеневым. Последний, прослушав очередную вольнолюбивую речь молодого поэта, заметил, что стыдно бранить правительство - и в то же время принимать от него жалование. Или не брать - или не болтать. Пушкин, вспыхнув, кинулся в бой, но сразу же опомнился, попросил прощения и обнял сурового Н. И. Тургенева. Так, двадцатилетним, Александр Сергеевич навсегда выбыл из состава российской интеллигенции. Думаю (собственно, знаю), что Бродский этот исторический случай для себя учел.

Но Иосиф Бродский - уж никак не походил на князя Мышкина. «Его меланхолический характер, его охлажденный ум», его полное внутреннее одиночество, его мнительность, его мизантропический, требовательный, ни к селу, ни к городу, припадочный, капризный ригоризм, незаметно выросший из юношеского стыдливого и гордого простодушного надмения, его уверенность в том, что уж он-то знает истинную цену всему этому человеку, - а он даже человеку внешнему далеко не всегда цену знал, - все это вместе порождало явление трудновыносимое. И без особой необходимости, этого действительно никто выносить не желал. Необходимость могла быть денежною (деловою), могла быть сентиментальною. Могла питаться «преклонением перед творчеством и личностью великого поэта», т.е. разновидностями карьерного снобизма. Могла быть сочетанием всего названного и неназванного, как обычно и бывает. Но всегда речь шла только о необходимости, вопреки чему-то, во имя чего-то. Свободно - с ним рядом не было никого. Да он никого бы и не смог впустить; у него не было ключа от собственной темницы.

Литератор Z*, саркастически исказив свое красивое старое лицо, рассказывал:

Знаете, он всегда был... такой. Году в /19/66–м, не помню, но уже вся эта дребедень с ссылкой кончилась, и он и я получили кучу переводной работы, которая совсем неплохо оплачивалась. Я свою часть сделал, а он даже не прикасался. Как-то я пришел к нему, - его еще не было, вот-вот должен был возвратиться; отец мне говорит: «Слушайте, вы бы попросили моего гения начать работать! - ведь он же целыми днями где-то носится, все на столе, в папке, лежит нетронутое; а то меня он не послушает». Я отвечаю: «Что вы, кто я такой, чтобы ему говорить - что и когда ему делать? У него есть какой-то свой распорядок, если не делает, значит, не считает нужным. Как я ему скажу?» - А он, знаете, мне возражает: «Ну почему же? Вы как раз можете ему сказать - он вас все-таки совсем уж полным ничтожеством, как других, не считает».

Это все молодость. Но зрелый Бродский был не так безобиден в своем воздействии на людей, которые самонадеянно полагали себя в праве исторгать из него те или иные благодеяния. Он не то, чтобы брал с них за это какую-то оскорбительную плату; ни в коем случае; конечно, он не имел злого сердца; но он был почитай насквозь изъеден, изъязвлен всепроницающею материею раздражительного уныния, каковое представлялось ему - естественною реакциею его порядочности на несовершенства окружающих. Кроме того, в унынии жить тяжело; а проявлять его в той среде, где обитал Бродский, даже весьма опасно: только бедный, неудачливый и неспособный человек может быть толстым, больным, унылым и невеселым; и если болезнь может быть в какой-то степени простительна для иностранца, имевшего несчастье вырасти в тоталитарном государстве с низким уровнем санитарии и гигиены, то уныние извинено быть никак не может. Поэтому надо было развлекаться, чтобы дать рассеяться унынию.

Бродский отлично разумел свою новую среду и ее культурные составляющие. И коронным его развлечением становились пародийные действа, что подвергали эти составляющие жесточайшей насмешке методом доведения их до абсурда. А движущим механизмом и приложением сил насмешки становился так или иначе подконтрольный ему, в нем заинтересованный, представитель нижнего господского слоя из числа пишущей братии. Других под рукою обычно не оказывалось. Во избежание кривотолков, поясню, - хоть и считаю это излишним, - что на самого облагодетельствованного насмешка ни в чем не распространялась. Осмеянию подлежало совсем иное.

К середине 70-х годов прошлого столетия в Северо-Американских Соединенных Штатах под воздействием различных факторов, на характеристике которых мы останавливаться не станем, практически совершенно отказались от самопроизвольного, или как иногда говорят, «качественного» движения направлений и, соответственно, вкусов в области изящных искусств и литературы. Помимо множества иных причин, возникшая к тому времени профессиональная art-индустрия по самой своей природе не могла бы действовать успешно в условиях переменчивости, непредсказуемости и произвола индивидуальных творческих достижений, действительной борьбы групп и т. п. - Таким образом была постепенно достигнута полная и абсолютная рукотворность литературного и/или художественного успеха, могущего быть выраженного в положительных (материальных) величинах. В сегодняшнем Отечестве этому явлению соответствуют новые значения существительного раскрутка и производные от него слова. Как никакой обычный проситель (обвиняемый, потерпевший) не в состоянии добиться, чтобы его дело, - в чем бы оно не состояло, - было хотя бы выслушано судом, - не говоря уж об успехе такого слушания, - без посредства адвокатов, так и литературное или живописное произведение не может быть с пользою реализовано его создателем без посредства представителя art-индустрии. Положение это кажется нам только естественным; но как следствие его к середине 80-х годов во всей сфере творческого наступило абсолютное господство злокачественного неразличения этой условной, относительной, договорной, но зато истинной, сравнительной/сравнимой ценности явлений искусства относительно друг друга. Все равнозначно, ничто не «лучше», потому что в безнадежных попытках определить, что же на самом-то деле «то», а что - «не то», в войне мнений экспертов захлебнулось бы налаженное торгово-промышленное предприятие, которое, не забудем, к тому же действует по преимуществу в области военно-идеологической, где ошибаться в наше время не рекомендуется. Это означает, что лучшим, наиболее качественным является в данный момент то, что art-индустрия по чьим-то заказам, выкладкам, или собственным расчетам произвела, приобрела, назначила для последующего внедрения и проч. - И этим лучшим может быть все, что угодно. Абсолютно все. Все, что угодно, может быть названо, - собственно, назначено, - живою классикою, Чеховым конца XX века, Пушкиным сегодня .

Культура неразличения приводила Бродского в бешенство; он видел в ней гнусный намек, личное оскорбление, безчестие, хотя и прекрасно понимал, что именно ничего личного в культуре неразличения нет и быть не может. «Наказывал» он ее тем, что сам, пользуясь своими возможностями, назначал кого-нибудь «поэтом Божией милостью» или «замечательным прозаиком». Но, кажется, единственным, доведенным до конца пародийным art-индустриальным предприятием Бродского стал покойный журналист Сергей Донатович Довлатов.

Его трагикомическая посмертная литературная судьба в Российской Федерации нас не занимает. Она могла бы стать предметом исследования историков культуры - и рассмотрена в статье под названием «Ранние случаи проявления культуры неразличения в России» или что-нибудь в подобном же роде. Впрочем, скорее всего, «раскручивая» Довлатова, - надеялись доставить удовольствие Бродскому, тем более, что «раскручиваемый» уже находился там, где от плода «раскрутки» вкусить невозможно.

Уверен, что Бродский искренне желал ему помочь. Довлатов был старый знакомый, земляк, его мама знала Бродского с юности и, говорят, любила до того, что начинала при виде его плакать навзрыд от умиления. Возможно, что материнские эти рыдания сыграли свою роль. Как видим, С.Д. Довлатов обладал всеми признаками человека, имеющего право на помощь Бродского. Единственным недостатком его было то, что писал он совсем плохо. Как сапожник, - выражалась в сходных случаях М. В. Розанова. Т. е. это не так. Он писал не то чтобы плохо, но много хуже честного сапожника; он был газетный очеркист, усвоивший себе невозможную для литературы и ненужную в журналистике печально-снисходительную осклабленность интонации с примесью наивняка; при желании можно было разглядеть, что он хочет писать как Добычин; или как Хармс; как Шаламов; или как Федор Чирсков, - или, вернее всего, как Бернард Маламуд в переводах; можно было, да кто ж это видел? кто следил? Сочинения его вполне подошли бы для освобожденной от кровавой большевицкой цензуры 16-й страницы «Литературной Газеты» времен Чаковского; но и там бы он далеко уступал Виктору Славкину и Григорию Горину. - Довлатов вел различные журналистские русскоязычные начинания в Нью-Йорке, и немногие, кажется, подозревали о космичности его притязаний.

Кое о чем можно было и заподозрить, читая довлатовские записи о знаменитых по тем временам писателях, с которыми он, вероятно, всегда был близок. В этих записях проявлялся даже своеобразный болезненный дар, сложное живое чувство завистливой сопричастности. Знаменитый писатель и Довлатов на охоте. Писатель падает в колодец. Довлатов замечает, что упавший прежде всего закурил - и резюмирует: такова была сила его характера. По-моему, это хорошо. Другой знаменитый писатель и Довлатов в бане. Довлатов, который в те дни увлекался Джоном Апдайком, рассказывает о своих увлечениях знаменитому писателю. Писатель поворачивается спиною к Довлатову и говорит: обдай-ка.

Шутки в сторону. Довлатов был человек неключимый. Я понял то исступление, до которого довела его неутоленная и неутолимая для него страсть - страсть не казаться, а быть настоящим сочинителем, - только по его письмам, с опрометчивою жестокостью опубликованным в последние годы.

Бродский, разумеется, понимал, каков настоящий уровень довлатовского сочинительства. Но дюжины и дюжины посторонних гадких людей, из тех, кто пишет уж никак не лучше Довлатова, на глазах Бродского сорвали свой куш, получили свое от art-индустрии, от культуры неразличения. И если это - может быть кто угодно, то тем паче это - может быть Сергей Довлатов. Культуру неразличения надо бить ее же оружием.

К открытию международной писательской конференции «Writers in Exile», организованной в исторической венской гостинице «Захер» (родине популярного торта «Пражский») издательским фондом Джорджа Вайденфельда Wheatland Foundation совместно с фондом Ann Getty, С.Д. Довлатов прибыл в Вену на личном самолете самой Энн Гетти (так он, по крайней мере, настойчиво рассказывал). Помощь была оказана. Он был рекомендован и Вайденфельду, который надо отдать ему должное, просьбу Бродского выполнил, аккуратно издав три книги рекомендованного автора. Последних двух Сергей Донатович не дождался.

На этом всемiрном изгнанническом конгрессе 1987 года в Вене, прошедшем в дни, когда и ленивому стало внятно, что профессиональным изгнанникам всей Восточной Евразии следовало бы подумать о перемене профессии (впрочем, как известно, без жалования их не оставили), было по-настоящему смешно и поучительно. К сожалению, изданное в 1990 году под редакциею проф. John’а Glad’а, собрание выступлений ее участников ни в чем не в состоянии передать эту, - здесь бы надобно, потирая друг о дружку перстами, собранными в щепоть, повторить не менее трех раз «эту-эту-эту», - но как определить ее? - эту встревоженную слухами о переменах материю искусственной субкультурной среды? - Бродский говорил о их боязни (или опасении) разгерметизации. При этом важно не забыть, что и сам он к разгерметизации конца 80-х относился с некоторым неудовольствием. Но его ощущения были, если так допустимо выразиться, топографически обратны таковым же, испускаемым участниками венской конференции изгнанников: они опасались, что от них отхлынет внимание начальства, а он - что на него нахлынет, - в том числе и в облике человеческом, - многое им отсеченное, отброшенное, выведенное им из пределов биографии; он не желал амикошонских визитов (из) прошлого. Опасения его отчасти сбылись, и, насколько мне известно, он справлялся с последствиями разгерметизации - всегда сдержанно, ad hoc, т.е. применительно к каждому данному случаю.

Довлатов, высокий и представительный ориентальный мужчина, волоокий, с волосами оттенком в черный перец с солью, неотвратимый погубитель белокурых секретарш, подошел ко мне первым, что было для него подвигом, - тогда мною неоцененным («Иосиф говорил, что я Вас здесь, вероятно, встречу»); он, видимо, счел, что я вскоре окажусь - или уже оказался, - в числе новых друзей Иосифа и, как друг старый, решил меня принять без боя, раз уж все равно так получилось). Робкий, как многие запойные, он все же пытался держаться со мною строго, но справедливо, с учетом своего места в иерархии изгнаннической литературы; - а я его совершенно искренне не понимал, потому что места этого не знал, и не представлял - что оно где-то означено. Тогда он стал задумчиво вздыхать; почти непрерывно именовал себя в третьем лице автором одиннадцати опубликованных книг. Я отвечал ему: «Ого!» - и все равно ничего не понимал.

На какой-то день конференции выяснилось, что сам Бродский в Вену не приедет, а Довлатов, отдавшись своей питейной слабости, наконец-то напугал меня так, что уж до самого разъезда я старался его избегать.

В гостиничном коридоре, среди всех этих захеровских штофных обоев, шпалер и картин маслом в золотых рамах рококо, Довлатов перегородил мне дорогу и странно-хриплым, горестным, восторженным, отчаянным голосом заговорил:

Я его люблю. Я его знаю - и люблю. Знаю - но люблю. Я преклоняюсь перед ним. Я никакого другого человека... Никакому другому человеку... Никому, понимаете, ни-ко-му... И мама моя, как увидит его, начинает плакать. Рыдать. Это уже высшая степень любви, высшее выражение любви... И он меня любит, это же видно, когда тебя любят. Но, знаете, он... Ох, какой он может быть… Нет! Я не хочу сказать, что он может быть жестоким. Он - сама нежность, сама доброта, само благородство. Но он, знаете, он... Вот сейчас, недавно... Приехали, - в первый раз за все эти годы! - в Нью-Йорк наши ребята из Питера. Что я могу для них сделать?! - Пойдем к Иосифу! - Они все эти годы мечтали его увидеть, и он их, конечно, всех помнит. Звоню: «Иосиф, мы с /.../ завтра у тебя». - «Да, отлично, жду, очень рад». - Но я его знаю. И на всякий случай, за полчаса до того, как мы должны были с ребятами встретиться, перед самым выходом, звоню Иосифу. «Ох, ты извини, я совсем забыл, у меня там делегация какая-то из Германии, ты ж понимаешь, старик, надо, я обещал. Давай часика через два». - А ребята уже вышли, позвонить некуда. Я бегу, встречаю, как побитая собака! - ребята, такое дело, давайте погуляем немного. И я чувствую - они мне не верят! Они не верят, что я вообще с Иосифом говорил, что могу с ним запросто встретиться!! - Гуляем-гуляем, жуткий холод. Я опять звоню. «Старик, прости. Погуляйте еще часик, ладно?» - и мы гуляем. И я чувствую, что им стыдно смотреть на меня. И меня самого охватывает такой страшный стыд, становится так стыдно! И мы уже не смотрим друг на друга. И я вижу, что они уже ни на грош мне не верят. Проходит час. Я опять звоню. «Старик, уже практически все. Давай так: погуляйте еще полчасика - и прямо, без звонка, заходите, хорошо?» - «Конечно, Иосиф». И мы гуляем полчаса, заходим, он нас прекрасно принимает, все нормально, но я уже от стыда, от усталости как мертвый, но я все забываю, я же его люблю...

Довлатов захлебнулся, переглотнул - и с таинственным, леденящим вдохновением, произнес:

Конечно, я ему желаю долгой жизни. Но, если он умрет, если его не станет, то я тогда о нем... напишу.

Я бросился от бедняги прочь.

Выйдя из академического кафе, где я столь неудачно избрал тему для разговора, мы сели в наш немолодой сизый автомобиль и повезли Иосифа по памятным местам.

В городке Анн Арбор, в тамошнем университете на славянской кафедре, начался его американский период; отсюда перебрался он в Нью-Йорк, когда понял, что - произнесено это было со звонкою отчетливостью, - «нечего ждать милостей от еврейской природы». По действительной случайности, мы с женою поселились в том же доходном доме, где жил прежде и он; чуть ли не в том же этаже, той же самой квартире! - но этого последнего в точности установить не удалось; Иосиф постоял, попримерялся, пощурился - и сказал, что допустимо да, но вроде нет; не помнит. Зато он прекрасно запомнил прудок, на берегу которого сидела сейчас старуха-китаянка с удочкой; жена моя сказала, что рыбок еще недавно было много, только китайцы почти всех выловили, но что здесь водятся дикие и домашние, т.е. белые гуси.

Да-а, - протянул Бродский, - при нас это было бы невозможно: все было бы уже давно схавано - и птички, и рыбки.

Нечего и говорить, что во время прогулки жена то и дело фотографировала Бродского на фоне энн-арборских мемориальных достопримечательностей своей безотказной профессиональной камерой «Никон». Бродский давал ей указания, как следует это делать. Мы вернулись в центральную часть, к университету. Здесь Бродский и вовсе отобрал камеру, заявив, что он, как старый фотограф, хочет поснимать; нащелкав нас с женою в различных ракурсах, он камеру возвратил, говоря, что все должно получиться как следует, и попросил поскорее прислать ему снимки.

На другой день поутру Бродский улетел в Нью-Йорк. Я отправился на службу, а жена поехала в город, чтобы сразу же получить из «моментального» ателье готовые фотографии. Когда я к вечеру воротился домой, она встретила меня молчанием. На вопрос о снимках она никак не отозвалась, а протянула мне конверт с проявленною лентою. На ней не нашлось ни единого исторического кадра: почти вся лента, при освобождении ее в ателье от катушки, оказалась уже прежде засвеченною. Для того, чтобы подобный казус мог произойти, работе камеры обязано было воспрепятствовать статистически ничтожное сочетание неисправностей: задняя крышка ее должна была бы оставаться открытой в продолжение всего срока данной съемки, - и при этом автоматические механизмы порождения звукового и светового сигналов, оповещающих владельца о том, что камера его открыта и проницаема - отключены. На пленке сохранились лишь первые пробные кадры, отснятые женою сразу после того, как камера была заправлена: выигрышно озаренная утренним солнцем знакомая белка Клавдия, присев на перила балкона, поедает крупный волошский орех.

В некотором смысле можно даже говорить о «погоде Бродского», - так же как в свое время Вал. И. Стенич, прогуливаясь однажды с Леонидом Борисовым по метельному Петрограду, заметил: «погода блоковская, люблю-у-у-у».

Главный редактор парижского «Вестника РХД» Никита А. Струве, впервые услышав чтение Бродского в 1977 году, записал: «...сильным голосом, почти все время на одной ноте, с неожиданными при концовках или переходах спадами, чтение это похоже на литургические причитания». Думаю, что Струве вполне неправ: если под вежливыми «литургическими причитаниями» следует понимать «читает как пономарь», то именно отрешенной, «ненапыщенной» (по слову гр. Л. Н. Толстого), безэмоциональной манеры, что как нельзя лучше подходило бы к произнесению стихов Бродского, - этого-то и не было; зато во множестве были интонации да нажим.

То, что относится до телевизионных лент – в значительной мере моя вина, которую покойник, знаю, долго мне не прощал.

В последнее время X* возобновил стихотворчество; оно сводится к вялому перепеву самого себя 70-х – 80-х годов.

Я давно предпочитаю это исчерпывающее по свой точности определение, найденное мыслителем и педагогом С. Я. Рачинским - покрывающему слову «интеллигенция».

Возможно также, что несомненная склонность (готовность) Бродского к благодеяниям отчасти восходила к старо-петербургскому культурному обиходу, каковой чудесным образом вобрал в себя этого гугнивого чужака - и, пожалуй, именно в своей петербургской ипостаси Бродский был всего естественней; об интересующем же нас знаке принадлежности к названному обиходу - писатель Илья Дмитриевич Сургучев в своей заметке на смерть собрата, Николая Николаевича Брешко-Брешковского, сказал: «Он/Брешко-Брешковский/был петербуржец чистой воды - и в этом смысле на нем лежал особый отпечаток: любил помочь товарищу, похлопотать».

Впрочем, иногда Бродскому приходила на ум фантазия явить себя петербуржцем перед провинциалами: в этом случае он начинал говорить особенным мерно-скрипучим, протяжным голосом, с твердым «ч» в слове «что», - точь-в-точь покойный Николай Гриценко в роли Каренина.

В 2003 году на Нобелевскую премию по литературе кандидатом от российских сочинителей был выдвинут некто К. А. Кедров. Вот образец его произведений: «Накал страстей достигает выси/я пьянею от страсти/а ты от мысли/В любви все до единого новички/если утонули в зрачках зрачки». Для того, чтобы только быть выдвинуту на «Нобелевку», следует заручиться солиднейшими знакомствами. Но для того, чтобы от русской словесности могло быть выдвинуто это - необходима абсолютная власть злокачественного неразличения.

Никогда ещё Россия не была в столь бедственном положении, как в начале XVII столетия: внешние враги, междоусобицы, смуты бояр грозили гибелью земле русской.

Москва находится во власти польского короля Сигизмунда, войска которого притесняют и грабят несчастных жителей. Своевольству и жестокости поляков не уступают запорожские казаки, опустошающие русские города. Рядом с Москвой стоят войска самозванца, тушинского вора, шведы хозяйничают в Новгороде и Пскове.

Начало апреля 1612 г. Два всадника - молодой боярин Юрий Милославский со своим слугой Алексеем - медленно пробираются по берегу Волги. Вот уже седьмой день Юрий с грамотой пана Гонсевского, начальника польского гарнизона в Москве, держит путь в отчину Кручины-Шалонского. Снежная буря сбила их с пути, и, пытаясь найти дорогу, они наткнулись на полузамёрзшего человека. Спасённый оказался запорожским казаком Киршой. Он пытался добраться в Нижний Новгород, дабы попытать счастья и пристать к войску, по слухам, там набирают воинов для похода на поляков. Незаметно за разговором путники вышли к деревушке. На постоялом дворе, где они поспешили укрыться от непогоды, уже собралось несколько проезжих. Появление молодого боярина возбудило у них интерес. Юрий едет из Москвы, и потому первый вопрос: «Точно ли правда, что там целовали крест королевичу Владиславу?» - «Правда, - отвечает Юрий. - Вся Москва присягнула королевичу; он один может прекратить бедствие злосчастной нашей родины». Владислав обещал креститься в православную веру и, взойдя на московский престол, «сохранить землю Русскую в прежней её славе и могуществе». «И если он сдержит своё обещание, - продолжает юноша, - то я первый готов положить за него мою голову».

На следующее утро на постоялом дворе появляется толстый поляк в сопровождении двух казаков. Изображая надменного вельможу, поляк грозным голосом стал гнать «москалей» вон из избы. Кирша узнает в нем пана Копычинского, знакомого ему по службе в войске гетмана Сапеги и известного своей трусостью. Пошарив в печи, Копычинский обнаруживает там жареного гуся и, несмотря на предупреждение хозяйки, что этот гусь чужой (его поставил в печь Алексей для своего хозяина), принимается его есть. Юрий решает проучить наглого поляка и, наставив на него пистолет, заставляет съесть гуся полностью.

Проучив Копычинского, Юрий со слугой выезжают с постоялого двора. Вскоре их нагоняет Кирша и сообщает, что за ними погоня - к деревне подошли две конные роты поляков, и пан Копычинский уверил их, что Юрий везёт казну в Нижний Новгород. Под Юрием убивают коня, и Кирша, отдав боярину своего жеребца, увлекает погоню за собой.

Спасаясь от поляков, казак прячется в избушке, на которую натыкается в чаще леса. Это изба известного колдуна Кудимыча. Вот и теперь пришла к нему старуха Григорьевна из села с дарами от нянюшки молодой боярышни. Схоронившийся в чулане Кирша подслушивает разговор старухи с колдуном и узнает, что дочь боярская, как побывала в Москве, где просватали её за польского пана, так стала чахнуть. Не иначе как сглазил её русый молодец, которого слуга звал Юрием Дмитриевичем. Не спускал этот молодец с неё глаз всякий день, как слушала она обедню у Спаса на Бору. А ещё старуха просит колдуна обучить её своему «досужеству». Кудимыч научает Григорьевну, как ворожить на боярские холсты, что пропали третьего дня, и подговаривает старуху прилюдно указать на Федьку Хомяка, в овине которого Кудимыч спрятал их.

После того как изба опустела, Кирша вышел и по тропинке направился в отчину Шалонского, где, по словам Алексея, надеялся увидеть Юрия. За околицей села, услышав шум, он прячется в овинной яме, в которой обнаруживает холсты. Вспоминая подслушанный разговор, он решает проучить «поддельного» колдуна и перепрятывает холсты у часовни.

Выйдя на широкую улицу села, Кирша попадает в свадебный поезд. Впереди всех идёт окружённый почётом Кудимыч. В избе, куда вошли гости, сидит уродливая старуха, бормоча «варварские слова». Это Григорьевна желает потягаться в ворожбе с Кудимычем. Они оба гадают по очереди и «видят» холсты в овине у Федьки Хомяка. Но Кирша более сильный колдун - от утверждает, что холсты зарыты в снегу за часовней, где их и обнаруживают изумлённые крестьяне.

А тем временем Юрий со своим слугой уже добрался до отчины Шалонского. Войдя в покои боярина, Юрий увидел перед собой человека лет пятидесяти с бледным лицом, «носящим на себе отпечаток сильных, необузданных страстей». Шалонский изумился, встретив в качестве гонца от пана Гонсевского сына «закоренелого ненавистника поляков» боярина Димитрия Милославского. Из письма Гонсевского Шалонский узнает, что нижегородцы набирают войско, собираясь выступить против поляков, и что он, Кручина, должен отправить Юрия в Нижний, дабы «преклонить главных зачинщиков к покорности, обещая им милость королевскую». Пример сына бывшего нижегородского воеводы, целовавшего крест Владиславу, должен вразумить их.

Юрий счастлив исполнить поручение Гонсевского, ибо уверен, что «избрание Владислава спасёт от конечной гибели наше отечество». Но, по мнению Шалонского, бунтовщиков не ласковым словом надо усмирять, а огнём и мечом. Смелые речи Юрия приводят его в бешенство, и он решает приставить к нему тайного соглядатая - своего стремянного Омляша. Шалонского волнует здоровье дочери - ведь она будущая супруга пана Гонсевского, любимца польского короля. Услышав о колдуне, заткнувшем за пояс самого Кудимыча, он требует его на боярский двор лечить Анастасию. Кирша, зная от Алексея о сердечной кручине Юрия, открывает Анастасии имя русоволосого молодца, чьи голубые глаза сглазили её, - это Юрий Милославский, и только ему быть суженым молодой боярышни.

Чудесное выздоровление дочери обрадовало и удивило Шалонского. Колдун ему подозрителен, и потому на всякий случай он приставляет к нему стражу.

Поддержав с честью славу искусного колдуна, Кирша решает найти Юрия, но обнаруживает, что его сторожат. А тут ещё подслушанный им ночью разговор между Омляшем и его дружком: по приказу боярина по дороге в Нижний Новгород у лесного оврага Юрия ждёт засада. Кирша решает бежать: под предлогом осмотра аргамака, которого подарил ему боярин за излечение дочери, он садится на коня - да и был таков.

В лесу казак догоняет Юрия с Алексеем. Он рассказывает Юрию Милославскому, как лечил Анастасию, дочь Шалонского, ту самую черноглазую боярышню, что сокрушила сердце Юрия, и сообщает, что она тоже любит его. Рассказ запорожца приводит юношу в отчаяние: ведь Анастасия - дочь человека, глубоко презираемого им, предателя отечества. Между тем Кирша, движимый желанием во что бы то ни стало соединить любовников, даже не намекнул Юрию о заговоре против него.

Вскоре к ним в попутчики навязался дюжий детина, в котором казак по голосу признал Омляша. Незадолго до ожидаемой засады Кирша оглушает Омляша и показывает на него как на грабителя. Очнувшись, Омляш признается, что впереди Юрия ждёт засада в шесть человек. Привязав разбойника к дереву, путники тронулись дальше и вскоре выехали к стенам Нижнего Новгорода,

В Нижнем Юрий со слугой останавливаются у боярина Истомы-Туренина, приятеля Шалонского. Туренин, как и Шалонский, люто ненавидит «крамольный городишко» и мечтает, чтобы перевешали всех нижегородских зачинщиков, но, в отличие от приятеля, умеет скрывать свои чувства и слывёт уважаемым в Новгороде человеком. Он должен свести Юрия со здешними почётными гражданами, чтобы тот уговорил их быть покорными «русскому царю» Владиславу.

Но на душе у Юрия смутно. Как ни старается уверить он себя, что в его миссии заключено спасение отечества от «бедствий междуцарствия», он чувствует, что отдал бы половину жизни, лишь бы предстать перед новгородцами простым воином, готовым умереть в их рядах за свободу и независимость Руси.

Его душевные муки усугубляются, когда он становится свидетелем величайшего патриотического подъёма новгородцев, по призыву «бессмертного» Козьмы Минина отдающих своё имущество «для содержания людей ратных», готовых выступить на помощь «сиротствующей Москве». На площади, где происходит это знаменательное событие, главою земского ополчения всенародно избран Димитрий Пожарский, а хранителем казны нижегородской - Минин. Исполнив на боярском совете свой долг посланника Гонсевского, Юрий уже не может сдержать своих чувств: если бы он был гражданином новгородским, а не целовал крест Владиславу, говорит он боярам, то счёл бы за счастье положить свою голову за святую Русь.

Прошло четыре месяца. Около отчины Шалонского, от коей осталось одно пепелище, случайно встречаются Алексей и Кирша, возглавляющий отряд казаков. Алексей, худой и бледный, рассказывает запорожцу, как на его хозяина напали разбойники, когда они возвращались с боярского совета. Он, Алексей, получил удар ножом - четыре недели был между жизнью и смертью, а тела Юрия так и не нашли. Но Кирша не верит в смерть Милославского. Вспоминая подслушанный у Кручины разговор, он уверен, что Юрий в плену у Шалонского. Кирша и Алексей решают его найти.

У Кудимыча Кирша выведывает, что Шалонский с Турениным скрываются в Муромском лесу на хуторе Тёплый Стан, но тут же попадает в руки Омляша и его сотоварищей. И вновь смекалка приходит ему на помощь: пользуясь своей славой колдуна, он ищет разбойникам зарытый в лесу клад до тех пор, пока на помощь к нему не приходят его казаки.

Теперь в руках у Кирши и Алексея есть проводник до Тёплого Стана. Они прибывают на хутор вовремя - на следующий день Туренин и Шалонский собирались покинуть хутор, а Юрия, которого держат в цепях в подземелье, ожидала неминуемая смерть.

Едва живой, истомлённый голодом Юрий освобождён. Он намерен ехать в Сергиеву лавру: связанный клятвой, которую не может нарушить, Юрий собирается постричься в монахи.

В лавре, встретившись с отцом келарем Авраамием Палицыным, Юрий в исповеди облегчает свою душу и даёт обет посвятить свою жизнь «покаянию, посту и молитве». Теперь он, послушник старца Авраамия, выполняя волю своего пастыря, должен ехать в стан Пожарского и ополчиться «оружием земным против общего врага» Русской земли.

По дороге в стан Пожарского Юрий и Алексей попадают к разбойникам. Их предводитель отец Еремей, хорошо знавший и любивший Димитрия Милославского, собирается с почётом отпустить его сына, да один из казаков приходит с вестью, что захвачена дочь изменника Шалонского, она же невеста пана Гонсевского. Разбойники жаждут немедленной расправы над невестой «еретика». Юрий в отчаянии. И тут ему на помощь приходит отец Еремей: якобы на исповедь он ведёт молодых в церковь и там их венчает. Теперь Анастасия - законная супруга Юрия Милославского, и никто не смеет поднять на неё руку.

Юрий отвёз Анастасию в Хотьковский монастырь. Их прощание полно горя и слез - Юрий рассказал Анастасии о своём обете принять иноческий сан, а значит, он не может быть её супругом.

Единственное, что остаётся Юрию, - это утопить мучительную тоску свою в крови врагов или в своей собственной. Он участвует в решающей битве с гетманом Хотчевичем 22 августа 1612 г., помогая новгородцам вместе со своей дружиной переломить ход битвы в пользу русских. Вместе с ним бок о бок сражаются Алексей и Кирша

Юрий ранен. Его выздоровление совпадает с завершением осады Кремля, где два месяца отсиживался польский гарнизон. Как и все русские, он спешит в Кремль. С печалью и тоской переступает Юрий порог храма Спаса на Бору - горестные воспоминания терзают его. Но Авраамий Палицын, с которым юноша встречается в храме, освобождает его от иноческого обета - поступок Юрия, женившегося на Анастасии, не клятвопреступление, а спасение ближнего от смерти.

Прошло тридцать лет. У стен Троицкого монастыря встретились казацкий старшина Кирша и Алексей - он теперь слуга молодого боярина Владимира Милославского, сына Юрия и Анастасии. А Юрий и Анастасия похоронены здесь же, в стенах монастыря, они умерли в 1622 г. в один день.